Это был сам Родион Игнатьевич Стожаров, муж Марианны.
Он почти никогда не входил на половину жены, где собирались её друзья. Но будучи культурным промышленником с философским образованием, он как бы чувствовал за собой некоторую вину в том, что предпочёл высоким предметам более низкие (но более верные). И поэтому утончённо-интеллектуальная жизнь его жены как бы уравновешивала собою его слишком земную жизнь и давала его дому облагораживающий облик высшей культуры.
Он заглянул в гостиную с таким видом, с каким врач в белом халате перед началом приёма заглядывает в приёмную, чтобы узнать, достаточно ли набралось пациентов.
Марианна холодно посмотрела на мужа, и тот хотел было скрыться, но, увидев офицеров, вошёл в гостиную. С лёгким, как бы извиняющимся поклоном в сторону жены, он сел в кресло и, сложив на животе пухлые руки, стал по своей привычке вертеть большими пальцами.
Около рояля стоял офицер, облокотившись на крышку, и говорил с окружающими его девушками и дамами, как говорит знаменитый певец в перерыве концерта со своими поклонницами.
Разговор шёл о самсоновской катастрофе.
— В чём же всё-таки причина этого страшного поражения? — спросила известная поэтесса, маленькая женщина с густыми волосами.
— Причина в том, что у немцев широко развитая железнодорожная сеть и до последней канавки изученная местность, — сказал один из офицеров, — а у нас мало дорог, и люди запутались среди незнакомых лесов и болот.
Родион Игнатьевич, остановив свои пальцы и скептически выпятив нижнюю губу, покачал головой.
— На мой взгляд, причина лежит несколько глубже, — сказал он, глядя в пол. — Причиной поражения является пренебрежение правительства общественными силами, недоверие к ним. Бюрократия хочет справиться сама с делом снабжения армии, и вот первый результат…
И он поднял глаза на офицера.
Тот хотел что-то возразить, но Родион Игнатьевич, не обращая на него внимания, продолжал:
— Причина ещё в том, что у нас значительное количество людей, имеющих влияние на дела… не хочет победы Франции над Германией, потому что это угрожает самодержавию. Правительство верит больше им, чем обществу, и оно добьётся того, что от войны отвернутся и те, кто хотел бы приложить все силы к делу защиты родины.
Марианна молча, холодно слушала, опустив глаза, и только иногда с видимым раздражением взглядывала на большие пальцы мужа, который опять начал крутить ими.
Высказав свою мысль, Родион Игнатьевич встал, раздражённый общим молчанием, и ушёл на свою половину.
Несколько минут в гостиной была тишина.
— Что же будет теперь? — спросила маленькая поэтесса.
— Сейчас центр военных операций, вероятно, будет перенесен на австрийский фронт, — сказал офицер, — и немцы, всё же ослабленные боями в Восточной Пруссии, не смогут оказать австрийцам надлежащей помощи. Тогда мы, смяв их, пойдём на Берлин через Прагу. Возможно, что сейчас начнутся самые кровопролитные бои. Как досадно, что приходится задержаться на несколько дней.
— Я понимаю в вас это отсутствие страха смерти. Когда я, хрупкая поэтесса, увидела в первый раз кровь на марле раненых, я почувствовала не страх, а какой-то удивительный подъём. Я почувствовала жажду участия в общей работе, причем мне захотелось самой грязной работы.
Она при этом с конфузливой краской на щеках взглядывала на офицера и на стоявших вокруг слушателей.
Марианна, накинув на худые плечи газ, затканный туманными цветами, сидела на диване и смотрела перед собой ушедшим в пространство взглядом, тем особенным взглядом, какой её друзья называли мистическим. Около неё на ковре, положив ей головы на колени, поместились две чёрненькие, восточного типа девушки. Марианна, машинально проводя рукой по их волосам, сказала:
— Отсутствие страха смерти и жажда самой чёрной и самой трудной работы сейчас естественны. Вид крови вернул нас к первоисточникам жизни, от которых мы слишком отошли. Кровь для нас символ воскресения, а жажда работы есть признак рождения в нас новой жизненной энергии.
— Как это верно! — сказала поэтесса, разговаривавшая с офицером. — Потом ещё… — торопливо прибавила она, — прежде я не выносила вида толпы, чувствовала перед ней страх и отвращение. Теперь же, когда я попадаю в толпу, я тоже чувствую какой-то необыкновенный подъём, желание идти вместе с толпой и чувствовать то же, что и она.
— Да, да, это верно, — послышались голоса с разных сторон.
— Когда я сейчас остаюсь одна, — продолжала поэтесса, — я чувствую гнетущую пустоту, мне хочется скорее на улицу, хочется ехать т у д а, где свершается это таинство обновления жизни, хочется испытать трудности, лишения.
К ней подошла разносившая чай горничная с бантиком в волосах и крахмальными крылышками фартучка на плечах. Она, опустив глаза, остановилась перед говорившими с подносом, на котором стояли тонкие фарфоровые чашки с крепким душистым чаем.
— Для вас поле сражения дало бы богатейший материал, а нас вы своим присутствием воодушевляли бы на безумные подвиги, — улыбаясь, сказал офицер и взял с подноса чашку, взглянув при этом на горничную. — Это очень знаменательно, что вы, служительница муз, теперь при виде крови чувствуете только подъём. Я получил письмо от своего приятеля, который пишет, что самые слабонервные юноши-аристократы, так же боявшиеся вида крови, как вы, — сказал он, учтиво поклонившись в сторону поэтессы, — теперь с наслаждением всаживают штык по трубку в живот противника. Нам нужен сейчас здоровый солдатский кулак и крепкий солдатский затылок, а не утончённый мозг профессора и скептицизм интеллигента.
— От скептицизма не осталось и следа, — сказало несколько голосов.
— Но как же мы, столько времени развивавшие в человеке высшие, тонкие чувства, как можем мы принять это пролитие крови и даже быть в этом участниками? — сказал писатель. Он вдохновенно простёр перед собой свои тонкие руки. Это показывало, что он не думает отрицать возможности участия в пролитии крови, а даст сейчас этому факту философское обоснование. — Мы можем принять это как неизбежность, как одну из тайн мира. Однако мы не должны убийство возводить в принцип, не должны делать его доблестью и новым законом жизни.
Но писатель здесь, так же как и у Лизы, не имел успеха. Его слишком женственная, слишком штатская фигура да ещё с длинными волосами (тогда как у офицеров были коротко остриженные волосы) вызывала у женщин неприятное, почти брезгливое чувство.
При его словах все неловко замолчали, избегая встречаться с ним глазами.
— Именно убийство нужно возвести в принцип, побольше огрубеть и поменьше анализировать, и тогда мы победим, — сказал офицер, презрительно пожав плечами и даже не взглянув на писателя.
— Верно, глубоко верно! — раздались голоса.
— Это огрубление ни в коем случае не будет опошлением души, — сказала Марианна, — а совсем наоборот.
— Да, да, — взволнованно проговорила одна из девушек, сидевших у ног Марианны. — Когда я пришла в лазарет, я почувствовала как бы новое рождение от тяжёлого труда. Кроме того, у меня совершенно не было стыда при виде мужского тела, а, наоборот, какие-то возвышенные и просветлённые чувства сестры к страдающим братьям.
— Этот труд потому так приятен нам, — казала Марианна, — что он является нашим покаянием. Мы искупаем грех нашего бездеятельного существования.
— А разве работу духа можно считать бездеятельностью? — сказал писатель.
— Сейчас нужна работа наших рук, наших мускулов, а не духа, — ответила Марианна, продолжая сидеть с устремлённым в пространство взглядом. — Когда перед нами была плоская серая действительность, мы бежали от жизни к смерти. Теперь же нам незачем умирать, потому что жизнь даёт нам возможность нового познания через их к р о в ь.
Марианна указала на упитанных офицеров, и все поняли, что Марианна остаётся жить и в жизни кружка начинается новая эра.