Валентин вдруг почувствовал, что, может быть, он несколько виноват перед профессором, в особенности, как ему казалось, в деле устройства уголка Востока из кабинета ученого. И потому он был изысканно предупредителен.
А профессор чувствовал себя тронутым предупредительностью человека, который, по всем видимостям, отнял у него жену, забрался к нему, как дикарь, в кабинет, перерыл там все, и не только, как бы следовало ожидать от подобного субъекта, не наклал ему в шею и не выгнал вон, а показал себя истинным джентльменом, способным понимать высшее.
И ему из размягченного чувства признательности хотелось показать, что он не только не позволит себе предъявить и отстаивать свои права, но даже боится, как бы у его собеседника не явилось и тени подозрения на этот счет.
Баронесса Нина с замирающим сердцем подходила к дверям кабинета. Она хотела призвать на помощь святого с двойным именем, которого привыкла призывать в подобных случаях, но от волнения забыла первую половину имени, самую главную, и потому ограничилась только тем, что торопливо перекрестилась мелкими крестиками и открыла дверь.
Друзья, держа стаканы вина в руках, чокались за «будущее великой страны России без всяких точек», хотя с некоторыми оговорками по требованию профессора.
— Андрэ!.. Валли!.. — воскликнула баронесса, протягивая к ним руки.
Валентин повернулся со стаканом в руке, сейчас же, как воспитанный человек, встал в присутствии дамы и сказал, указывая свободным жестом руки в сторону профессора:
— Позволь тебе представить… мой лучший друг, — и он, поклонившись, вышел на минуту из комнаты.
— Андрэ!.. — сказала баронесса Нина, умоляюще сложив руки. — Клянусь тебе всемогущим богом, я тут ни в чем не виновата…
Профессор, растроганный Валентином и теперь нашедший такое же отношение со стороны жены, сказал, что он и не думает оскорбляться, а совершенно наоборот.
— Что наоборот, Андрэ? — спросила баронесса голосом страдания, готового перейти к надежде.
— Я тронут и обезоружен. Это такой редкий человек…
— Ну вот, Андрэ, я рада, что ты тут все понял. Я же ровно ничего не понимаю, — сказала баронесса, садясь более спокойно в кресло, с которого встал Валентин. — Да, это редкий, необыкновенный человек. Ты должен непременно полюбить его. Ты понял это? Ну вот. Я, собственно, ждала тебя. Я не знала, ехать мне с ним или остаться. Но ехать с тем, чтобы нагишом варить ему уху… это ужасно!
— Какую уху?… — спросил Андрей Аполлонович, с недоумением поднимая брови.
— Ужасно, ужасно, — повторила баронесса Нина с силой и даже кончиками пальцев сжала виски. — Это такой ужасный человек… Ты даже не знаешь.
В это время вошел Валентин.
Баронесса Нина встала и, отойдя несколько поодаль, сжала перед грудью руки и смотрела то на одного, то на другого.
— Боже! как я рада, — сказала она. — Я ехала с трепетом. Павел Иванович, — он юрист, — наговорил мне всяких ужасов, я даже ждала… крови, — сказала баронесса Нина, содрогнувшись плечами, — а вышло совсем наоборот. Вот теперь, Андрэ, я поняла, что — наоборот. Все наоборот, слава богу.
Когда пришло время ложиться спать, то возникал вопрос, как пройдет эта комбинация.
И как только Андрей Аполлонович понял, в чем затруднение, то сейчас же заявил, что он устроится здесь, на диване.
Валентин, тронутый этим, сам пошел за матрацем, и они вдвоем с баронессой стали стелить постель профессору, который ходил за ними с вытянутыми руками и умолял не беспокоиться.
И профессору только удалось втиснуться в средину их и помочь расстелить простыню, так как баронесса не умела этого сделать, и, сколько она, держась за один конец, ни раскидывала ее по воздуху, она все сползала другим концом на пол.
Наконец они, осмотрев, все ли есть на ночь у профессора, с тем же подъемом растроганного чувства пожелали ему спокойной ночи и ушли на цыпочках.
— Валентин, он, должно быть, все понял… — говорила Нина, стоя в спальне в кружевной сорочке. — Понимаешь теперь, что такое высшее? Вот кстати вспомнила и первую половину: Федор… Федор Стратилат. Ужасно глупые имена у этих святых. Как только трудная минута, так и перезабудешь их всех. Но все-таки, слава богу, слава богу, — сказала она, отдохновение вздохнув. И, свернувшись кошечкой под шелковым одеялом с холодной тонкой простыней, сейчас же заснула глубоким сном переволновавшегося ребенка.
XLIV
Мужики, Федор и Иван Никитич, вернулись растроганные и рассказали о своем разговоре с помещиком, о том, что он ни о чем худом даже и не думал.
И все были растроганы и говорили, что таких людей — поискать. Вспомнили его отца и даже деда и в них нашли только одно хорошее. И всем было приятно говорить о хорошем человеке и находить еще лучше его достоинства.
— Да, барин хороший, только горожа его чем-то не понравилась, что всю разломали, — сказал Сенька, свертывая папироску.
— Да ну, бреши! мало ли что бывает, — заговорили с разных сторон, — известно, человек не без греха. Нечего об этом и толковать.
— А что разломали, поправим, нешто тут долго? — говорили с разных сторон. — Главное дело — чувствуем.
— Правильно!
Все были так настроены на хороший лад умиления от душевных качеств Дмитрия Ильича, что напоминание о разломанной изгороди шло совершенно вразрез с общим настроением.
А через полчаса пришел Фома Коротенький и сказал, что видел Тита, которого послали в город по судебному Делу.
Все замолчали.
— Тьфу ты, черт!
— Ведь вы сейчас были у него? — спросил нетерпеливо кузнец, с раздражением глядя в упор на Федора и Ивана Никитича, как будто они были виноваты в заварившейся путанице.
— Были…
— Ну и что ж, он говорил, что не подаст? Те сказали, что говорил и что очень по-душевному с ними разговаривал.
— А когда ты Тита видел? — спросил кузнец с тем же выражением человека, раздраженного запутанностью положения, обратившись к Фоме Коротенькому.
— Да вот только что, с полчаса назад, — сказал Фома Коротенький, моргая и показывая пальцем в сторону ворот усадьбы, где он встретил Тита.
Все посмотрели в ту сторону.
— Может быть, еще ничего… душевно уж очень говорил-то, — сказал Федор.
— Э-эх, черти, развесили губы-то, — сказал с величайшим презрением Захар, стоя в стороне. На него все оглянулись, сбитые с толку.
— Вам дай соску в рот — вы и размякли, а тут вас и поволокут, куда надо.
— Опять, знать, напоролись?… — сказал кто-то.
— Нас уж кто только ни обувал, — отозвался Андрей Горюн.
Можно было ожидать, что все обрушатся на помещика, подзуженные Захаром, но его последние слова о том, что их поволокут, очевидно, повернули настроение в другую сторону.
— А все из-за тебя, из-за черта! — крикнул голос сзади.
— Известно дело, из-за него, — сказало еще несколько голосов.
— Ему бы только глотку драть, а других под обух подводит.
— Вот такие-то дьяволы и мутят всех…
В круг вошел лавочник со счетами и, остановившись, ждал момента, когда затихнут. Все, увидев, что он хочет что-то сказать, замолкли. Ближе всех от него стоял Фома Коротенький в большой шапке, в лапотках и с палочкой и смотрел прямо в рот лавочнику, оглядываясь на других.
— Поперек закона — не иди… — сказал лавочник, поднимая правую руку с растопыренными пальцами, — потому не твоего дурацкого ума это дело. Это — раз.
Он отрубил в воздухе рукой. Потом опять медленно поднял вверх руку.
— А чтобы против закона иттить, надо адвоката нанять да заплатить. А у тебя нет другой платы, кроме порточной заплаты. Это — два! — сказал лавочник, отрубив опять рукой.
Слова его были шуточные, но тон назидательный и строгий. Поэтому по всем лицам пробежали только сдержанные улыбки. И положение Захара бесповоротно пошатнулось.
Все почувствовали, что под ним нет никакой почвы, что закон не на его стороне, а с одним здоровым горлом закона не обойдешь. И все недоброжелательство, которое готово было обрушиться на помещика, перенеслось на него, как на человека, который едва не подвел всех под опасное дело.