Изменить стиль страницы

LV

Эта необычная, тонко волнующая беседа произвела на Митеньку сильное впечатление: у него как будто открылись глаза, и он ясно увидел, что ему нужно и где истина.

Ему ясно, как откровение, представился главный смысл слов графини: «Душа наша бесконечна, а мы делаем конечные дела». А его главная, основная неправда была в том, что он все время жил внешним, чужими делами, а не делом своей души. Он помнил и заботился обо всем, что лежало вне его. И совершенно упустил из виду то, что находилось внутри его и было всецело в его распоряжении.

И то, что было внутри его, всю жизнь оставалось без всякого призора и усовершенствования.

Как же можно устраивать жизнь других людей, вообще всех людей на земле, когда он самого себя не устроил, забыл о своем внутреннем?

И вот это его забвение своей души, стремление к полной свободе вылилось в полную анархию, в потерю воли над собой и в подчинение чужой воле, потому что своей воли не было. А он, слепой, все искал чего-то по сторонам, все думал найти внешние зацепки, внешние точки опоры. Хотел перемещением себя в другое место создать новую жизнь. А главный и единственный источник всякой жизни — его внутреннее — было забыто.

И его вдруг осенила мысль, взволновавшая его, как неожиданное открытие: он думал, что уже все перепробовал и раз навсегда оказался во всем банкротом. Оказывается, что у него нашлась область, в которой есть бесконечный источник деятельности, возможность бесконечного подъема. Это — переустройство самого себя.

Вот истина!

И было просто странно и непонятно, как он не пришел к этому с самого начала. Почему он начал чего-то дальнего, с других, а не с самого близкого — самого себя? И какое ему теперь дело до других, до всей жизни, их устройства? Сколько проделал для них борьбы, сколько тратил на них времени! А они разве подвинулись хоть сколько-нибудь от его работы? А все потому, что он воздействовал (теоретически) прямо на них, а нужно было воздействовать косвенно, т. е. сначала исправить самого себя, а они увидели бы и тогда уже…

Он разрушил все божеские законы, а своих законов вместо них — человеческих, личных — не создал. Просто упустил из виду. Да если бы даже и не упустил из виду, то все равно из этой постоянной скачки разрушения и возмущения несправедливостью мира он не смог бы ничего сделать.

Теперь другое дело, когда, сказавши: «С нами бог и бог с вами», он может махнуть рукой на человечество, его дела и заняться на досуге только самым главным.

Конечно, теперь его дело вовсе не будет заключаться в спасении души. И графиня Юлия, толкнувшая его на этот путь, не найдет с ним ничего общего, потому что она вся проникнута религиозным началом. Для нее вся цель и закон — в боге, а у него будет просто здоровое самоуправление и упорное улучшение своего внутреннего мира.

Это будет просто автономное земное самоуправление на месте давно свергнутого небесного абсолютизма. Ему совершенно не нужна божественная, потусторонняя бесконечность, когда эта бесконечность улучшения есть в нем самом.

А материала для улучшения, слава тебе господи, найдется, в особенности теперь, когда у него все так разъехалось, что концов не соберешь.

В самом деле: воля, умственная жизнь, нравственная — все это пересмотреть, наладить, организовать. Ведь это самая высшая ступень, до которой достигал человек: быть самому для себя высшим началом и источником дела.

Его захватила и взволновала эта мысль. В самом деле: его владения, пожалуй, будут немногим меньше, чем владения пресловутого творца мира и промыслителя, если измерять их способностью внутреннего проникновения, а не внешними размерами. Да и относительно существования этого творца тоже вопрос деликатный: существует промыслитель или нет, об этом, слава богу, спор идет столько веков, сколько существует человек на земле, и все-таки ни до чего еще не договорились. Тогда как существование, самое реальнейшее существование его, Дмитрия Ильича Воейкова, очевидно для всякого, даже для слепого.

И опять он не мог не отметить наличия в себе могучего духа возрождения: ведь, казалось, совсем погибал человек, две новых жизни лопнули подряд как пузыри, и дальше уж, кажется, податься некуда было. И вдруг новое озарение, новый просвет. И какой просвет! Ведь человечеству, чтобы сделать такой скачок, от внутреннего небытия к созданию в себе автономного мира, потребовалось тысячи две лет, целая история, а ему не нужно никакой истории: он проделал это ровно во столько времени, сколько нужно было, чтобы проехать от усадьбы графини до монастыря, к которому они уже подъезжали.

Митеньке сейчас было странно, что Валентин сидит рядом с ним и не подозревает, что около него уже совсем другой человек, чем был полчаса назад. В такой степени другой, что самый зоркий глаз не мог бы уловить в нем ничего общего с прежним.

LVI

Подъезжали к монастырю. Ларька свистнул и пустил лошадей полной рысью, но попал на плохую дорогу, и седоков начало подбрасывать, точно они ехали по картофельным грядкам.

— Придержали бы лошадей-то, — сказал Валентин.

— Может, скоро лучше будет, — ответил Ларька.

Сам он вообще не чувствовал никакого неудобства от толчков. И если ехал один, пустив лошадей во весь мах, и налетал на ухабы, — по которым его начинало подбрасывать так, что ёкало под ложечкой, — он не останавливал лошадей в надежде, что толчки сейчас кончатся. А заранее остановиться перед ухабами не мог, потому что смотрел обыкновенно не на дорогу, а все по сторонам.

Митрофан с своей тройкой поспевал за ними сзади в темноте. Вдруг у него что-то треснуло, послышалось падение чего-то в лужу дороги, и все затихло.

— Стой, стой, Ларька! — крикнул Митенька Воейков. Он соскочил с экипажа и подбежал к остановившимся лошадям коляски Митрофана.

Коляска в темноте валялась на боку, зарывшись железным крылом в пашню у дороги. Митрофан молча вытирал руки о штаны и смотрел на коляску. Потом потрогал ее, пробуя поднять, и не поднял. Отойдя в сторону, высморкался через пальцы и только тогда сказал равнодушно:

— Поломалась…

— Что поломалось? — крикнул Митенька.

— Известно что — ось, — отвечал Митрофан. — Мастера чертовы. «Весь век, — говорит, — будете ездить и меня благодарить». Ему не коляски чинить, а коров стеречь. Уж как он есть пьяный человек, так и останется.

— Ведь я тебе тогда же говорил, чтобы ты не отдавал ему.

— Да кто же ее знал-то? — сказал Митрофан спокойно.

— Как «кто знал»! Ведь ты же сам сейчас говоришь, что он пьяница.

— Да ведь все думается, что ничего. Ведь уж очень расхвалил-то себя, вышло — вроде как первый кузнец во всем свете. А на поверку выходит — свинья.

— Никакой, брат, опыт тебя не научит, я вижу, — сказал Митенька с досадой. — Ну что теперь будешь делать?

Митрофан молчал, глядел на валявшуюся коляску, как бы соображая, потом полез в карман за кисетом.

— Отдам я ему теперь черту, дожидайся, пусть только заявится. Тут надо было кольца нагнать, а он сварил просто, да и ладно.

— Так ты-то не видел, что она просто сварена, без колец?

— Как же не видел, — сказал Митрофан, — глаза-то, слава тебе господи, на месте.

— Так что же ты ему не сказал?

На это Митрофан ничего не ответил и, завернувшись, стал зажигать спичку и раскуривать трубку.

— Бывает, что и с одной сваркой, без всяких колец хорошо держится, когда руками сделана, — сказал он, раскурив трубку.

— Что это у тебя руки-то, в чем? — спросил Митенька испуганно.

Все руки у Митрофана были в крови.

— Об камень, должно, пришелся, раскровянил. С таким кузнецом не то что руки, а и голову свернешь. И этот черт тоже расскакался, не видит, какая дорога, — сказал он, недоброжелательно посмотрев на темневшую впереди коляску с Ларькой.

— Ну, знаешь ли, с тобой говорить — одно только раздражение. Сам-то ты чего смотрел? И сдержал бы, если знаешь, что ось плохая.