— Откройте, это участковый! — твёрдый голос не вызывал сомнений и Маша накинув на голые плечи халат, пошла открывать.
— Хозяина нет дома! — Впустив участкового, она вошла в комнату первая и облокотилась… на осиротевшую, без проданной когда-то двери, лутку.
— А где он? Он ведь безработный! — участковый окинул комнату опытным глазом…
— Он пенсионер, зачем ему работать! — Маша поджала губы.
— Действительно, зачем?! — мент покачал головой. — Зачем? — он развернулся на сто восемьдесят градусов и его взгляд переметнулся на стоящего сзади Джабраила.
Тот согласно ухмыльнулся, обнажив белые крупные зубы.
— Зачем? — радостно заржал он, оценив юмор. — Не нада! Не нада и вся тут!
Маша кривила рот, её брови встали домиком, но она стойко молчала…
— Передайте Виктору, чтобы завтра зашёл ко мне в участок, — участковый важно поправил портупею. — Я буду там до десяти утра, если не явится, передадим дело в суд!
— Какой суд, какой суд, джан, он мне столько должен, когда он через суд отдаст? — глаза Джабраила налились кровью но, поймав строгий взгляд участкового, сразу начали бледнеть… — Его уже два месяца никто не видит, не встречает, может они его убили и живут теперь!.. Бичьё поганое!
— Он каждую ночь ночует дома? — милиционер внимательно всматривался в глаза Маши, изредка переводя взгляд на отвернувшегося к окну Дмитрия.
— Ну… бывает, не приходит, если загуляет где-то, — Маша не отвела взгляд и презрительно изогнула губы. — Я ему не нянька, сам большой! А этот, — она с ненавистью взглянула на нахохлившегося азербайджанца, сам специально давал деньги, можно сказать: навязывал! квартиру отнять хочет, риэлтор… чёрножопый!
— Слушай! Моя жопа, по сравнению с твоей, снегурочка! — закричал взбешенный азер, его глаза сверкнули злобным огнём, рот перекосился… — Ты… женщина! — презрительно отрыгнул он.
— Да, я женщина! — Маша гордо подняла подбородок.
— Да какая ты женщина? Посмотри на себя! — Джабраил сплюнул под ноги.
— А ну пошёл вон отсюда, быдло базарное! — Димка оторвался от подоконника и двинулся к коридору…
— Тихо, тихо, мы уходим, не нужно оскорблений, во всём разберёмся; в общем, передадите мои слова хозяину квартиры?! — участковый козырнул и направился к двери, подталкивая в спину несчастного южного беженца.
— Ну что будем делать, кажись дело швах! — Димка упал на диван и, заложив руки за голову, мечтательно уставился в потолок.
— Увы!
— Сами свалим или будем ждать выселения?
— Будем тянуть до тепла! не сейчас же на мороз бежать?.. — она матюгнулась и вышла на кухню… Там глухо зазвенели тарелки, тюкнули стаканы и всё стихло…
— Плачет! — понял Димка и горько вздохнул: — Угораздило ж тебя тогда припереться… в стеклопукт! Эх, жаль ты моя! — он вспомнил это старое забытое слово и тоже чуть не прослезился… столько почувствовал в нём… чего не мог себе объяснить, но чувствовал, именно чувствовал, что нашёл слово, наиболее точно определяющее его отношение к плачущей на кухне женщине.
ГЛАВА 27
Бутылка закатилась в самый дальний угол… Длинная лавка, как раз в этом месте, упиралась торцом в забор и была наглухо приколочена гвоздями. Зачем туда засовывать бутылку испод пива, было не понятно. Но оставить её здесь, валяться — беспризорным, брошенным стеклом, он не мог, да и не хотел.
— Наклоняться полезно, — сказал он и, кряхтя, полез под скамью. Бутылка была извлечена на божий свет, Дима, тяжко отдуваясь, расплылся ухмылкой, но она вдруг сползла вниз, оползнем былых ощущений, не обещая вернуться, по крайней мере, в эти мгновения истины.
Надколотое горлышко смотрело на него бракованным оком и привело в необычайное волнение, это было серьёзно настолько, насколько мог себе наворотить, стремящийся к свободе индивид, опять вдруг засомневавшийся в своём несомненном индивидуализме. Кстати, от улыбки, издевавшейся над ним почти вечность, он давно освободился… но почему-то не был рад свершению, из-за которого всё началось.
Жёсткая скамейка услужливо подставила плоскость под привычное к твёрдому место и место, у кого-то мягкое, у кого-то превратившееся в красный мозоль, попыталось, безуспешно, раздавить ползущего по плоскости муравья.
Дима оглянулся… не поворачиваясь, провернувшись вокруг своего внутреннего стержня, несколько изогнувшегося и побитого коррозией лет.
Мимо прошлась метлой старая знакомая, не узнав парня с модной бородкой в заросшем щетиной лице.
— На той трибуне три бутылки, я их поставила, чтобы ты не уродовался, так и скамейки с креплений посрываешь! — Она пыталась говорить строго, но он видел её глаза, стесняющиеся его нищеты, словно она не додала, словно из-за неё так ужасно живут люди. Позавчера она протянула ему десятку, и опять были её глаза — он тогда подумал: Макара Девушкина… Почему именно его? Оттого, что сама нищая? Нищая, а подаёт! Да, похоже на Макара, и многих других, кого писатели противопоставляют неимоверно быстро прогрессирующему равнодушию, таких: как эта уборщица, совершенно бескорыстный Виктор, Амалия, Маша… Сколько много вокруг по настоящему добрых, хороших людей! — неожиданно удивился Дима, после того, как закончил перечислять знакомых и друзей; он даже подумал, что раньше этого не замечал. Сегодня же, увидев глаза женщины с… метлой, чуть не вырвалось: "с веслом", он захотел думать, что у неё глаза — Алёши, имея ввиду Карамазова — младшего, решив, что это ничего по большому счёту не меняет, но, удивившись вскользь: отчего, будто ничего более не читал, ищет благостного взгляда именно у персонажей Достоевского? Удивившись, тут же вспомнил название "Униженные и оскорблённые" и, вздохнул, догадавшись, что жалок! Жалок! В этом точном определении и было — унижение! Его ведь никто специально не унижал и не оскорблял, но жалели! Такой судьбы он себе не желал, когда учился летать, пусть вниз головой, но летать! Он вспомнил ястреба за окном дембельского поезда… Разве мог ястреб вызывать жалость? А ведь именно он послужил прообразом стремлений!
Он медленно шёл за бутылками на другую трибуну, волоча за собой новый стыд… за прошлое, за свою модную бородку, которая давно заросла, за свою обиду на чужую доброту.
— Вы меня не помните? — спросил он уборщицу, перед тем, как отправиться за оставленными ею бутылками.
— Помню, чего ж, ты ведь тут каждый день пасёшься! — рассмеялась она.
— Нет, не это! — он стеснительно улыбнулся коричневыми пеньками во рту. — Когда-то вы посмеялись над моей бородкой, — его палец прошёлся под губой, словно рисуя вертикальную полосу. — Вспомнили? — он с надеждой посмотрел на её, собранные в параллели, морщины на лбу.
— Не-а… да ну тебя… — женщина безразлично махнула рукой. — Иди, а то конкуренты стекло заберут!
Он вздохнул и благодарно улыбнулся…
Бутылки с целенькими ободками на горлышках стояли рядком, дожидаясь его… Нырнув в тёплую темень сумы, они тихо и благодарно звякнули, надеясь на вторую жизнь и внутреннее заполнение.
Он медленно и аккуратно нёс холщёвую сумку, бутылки были благодарны и за это, радуясь его немощи и худым кроссовкам без шнурков. А ему хотелось бежать… лететь звучало бы уже не скромно, но, честно говоря, хотелось до сих пор.
— Да, на птицу я сейчас похож меньше всего! — вспомнил он недалёкое, но такое чужое прошлое. — Окольцован тяжёлой обувью, а сбросить оковы жалко!
До приёмного пункта посуды было не близко и он предался своему любимому делу — размышлениям. Мыслить — не мешки таскать! — он повторил фразу одного своего знакомого из той, прошлой жизни, но тот говорил: "книжки писать — не мешки таскать!" Ему тогда это здорово понравилось, — сказанное. Сначала было желание возмутиться, а потом вдруг стало весело! А ведь, правда, писать — в кайф, а мешки таскать… извините! И в чём не прав, сказавший фразу? За что его сразу в недоросли записывать? За неё же, за правду? Нет, конечно, я понимаю, писaть это тоже нелегко, задница будет, как у меня — сплошной мозоль, или как у шимпанзе — такая же, от постоянного сидения на… А какая разница на чём, лишь бы не на нём, а то расплющится, как камбала, нет, лучше палтус, он мужского рода.