Изменить стиль страницы

Гений великодушно и щедро делился знаниями и субъективным отношением к поэзии, прозе, быту, а по вечерам, удовлетворённый, лениво откинувшись на подушку, вещал в темнеющем кислороде комнаты — о вечном, нетленном, единственно имеющем смысл в серой клоаке жизни! Он бежал бессмысленности! Она поняла это сразу, как и то что, не бежать такой человек не мог, поскольку человеком, пожалуй, и не был, будучи чем-то бoльшим, не богом конечно, но миссией — наверняка! иначе, откуда такие мысли, строчки, слова?

Маша перестала читать Цветаеву, томик Ахматовой так же покрылся слоем пыли.

Её избранник говорил, что женщина быть поэтом не может! как: полководцем, космонавтом (со слов самого Королёва), водолазом и многим тем, кем, с большой натяжкой, становилось глупое комплексующее эмансипе — лишь бы назло мужчинам! Женщина должна рожать, если она просто женщина, а не нечто большее, могущее позволить себе игнорировать обязанности толпы! Он знал, о чём говорил! У него то сын был! и, кажется, не один! Оставив семью, с сопутствующими ей: постоянно, занудно, наконец, нестерпимо навязываемыми обязанностями, в покое, дабы самому обрести подобное ощущение, он решил: не понарошку, а на совсем, отдаться поэзии — своей единственной привязанности, планиде, року, сизифовому булыжнику! — Он задумывался: правильно ли определял свой гений — сизифовым рабством?!. Не в категории — бессмысленного, понятно, но в вечном дуализме: низменного — высокого, взлёта — падения, оргазма — фригидности! — он вздыхал, успокаиваясь. — Не мне выбирать путь! — говорил и, задрав голову, смотрел на плывущие в голубом куполе — облака. — Я существо подневольное! — его глаза щурились от солнца, вдруг стряхнувшего с вечно сияющего лика облако. — Но только ЕМУ!

Она верила и знала, что так и должно быть у людей не от мира сего, поэтому перевелась на заочный, чтобы работать. Не хлебом единым… конечно, но и не без оного, ведь любимый хотел кушать, любил кушать, без "кушать" писалось слабо, словно при воспалённой простате; стихи начинали изобиловать Лукуллами с их пирами, пирами — во время чумы, Пантагрюэлями, смоквами, оливами; на её робкое замечание, что художник должен быть голодным, он грозно оскаливал пасть, стучал дверцей холодильника, и остервенело дробил клыками толстые куски сала с чёрствым хлебом…

Она всё понимала! Он должен хорошо питаться, чтобы творить, подобные поговорки имели иносказательный смысл, всё было проще… там… где шёл пищеварительный процесс, но процесс созидания высокого был гораздо сложнее и как назло напрямую зависел от низкого. Она всё понимала, опять, снова, как всегда и, вставая в шесть утра, быстро варила кофе, бежала на работу… возвращалась в шесть вечера с батоном колбасы, свежим кирпичом хлеба, варила борщ… если кончался вчерашний, гречневую кашу, кофе и садилась писать курсовую.

Он вставал поздно, как и ложился; подобный режим был ниспослан свыше, и что-либо менять было бы грешно, "нетленка" спускалась оттуда, как правило, под вечер, когда мозги были уже разогреты небольшим количеством водочки или, на крайний случай, изрядным — пива. Вечером, когда Маша усердно корпела над учебниками, он читал ей созданное за день и она, кивая головой, не глядя на него, шумно восторгалась, боясь случайно пропустить сам момент восторга… — он мог обидеться! а обижался бурно: ломались стулья, гитары, бились дверные и оконные стёкла, чуть не резались вены… но чуть! И это радовало, успокаивало, как она — его — обхватив тонкими руками, убаюкивала, усюсюкивала, омывая слезами четыре щеки, умываясь одновременно его, текущей в три ручья, солоноватой влагой… Потом долго гладила всхлипывающую голову, зарывшуюся в её, покрывшихся гусиной кожей, коленях и была счастлива!.. Нет, честно! А что шапка Мономаха тяжела… это было ясно, как божий день; тяжела ему и видимо… велика! Нет, она так не думала, попросту не смела! (опять не так!) Не могла, не хотела… (что ещё?) не знала, не думала…

— Любила? Жалела, может? Может дура просто? — Подобные мысли стали посещать её уставшую от вечных скандалов, заочного обучения, повседневной службы — на работе и дома, голову, всё чаще… Но в первые годы их совместной жизни он умел быть разным и неожиданным; другой жизни — разностей и неожиданностей — она не знала и ценила, что имела — семью, крышу над головой, регулярный секс! Остальное было издержками быта и жизни с обыкновенным гением! Она всегда знала, что принести себя в жертву мужчине способна только женщина, тем более — великому! Она гордилась своим терпением и верой, только всё чаще поглядывала на пылящиеся томики женских стихов, интуитивно ощущая, что там, меж страниц, молча, ждут ответы на её вопросы… и однажды, когда он, в пивнушке, общался с коллегами по литцеху, взяла с полки томик Ахматовой…

Она читала это раньше… но не так… теперь слова несли другой смысл… они словно подошли вплотную… настолько, что вдруг оказались внутри, без спросу, будто изнасиловав… Но она не жалела, ведь желала… давно, подспудно, трепетно, с наползающим словно сель сомнением…

Она читала Ахматову… а он вдруг сделался маленьким, жалким со своим гипертрофированным анализом социума, мелкими косноязыкими строчками, нарочитой симуляцией сюрреализма, извращением смысла бытия и собственным мегаэгоцентризмом!

— Но ведь любит, кажется? — подумала она и вздохнула. — Как же он без меня? — её взгляд бросился долу… и Маша стала считать квадраты линолеума: пять — поперёк, восемь — вдоль… — И я люблю, наверное!? Трудно конечно! — она вздохнула ещё тяжелей, вдруг почувствовав, как жестоко устала от сомнений правильности выбора, приоритетов, суеты, постоянных углов — тупиков в которые загнала себя, словно мышь! если бы хоть за салом! Сало она не любила, это он мог поедать его целыми коврами, как и колбасу — трубопроводами, а борщ, каши, даже с мясной подливкой, считал едой плебса, они были почти не востребованы, оттого хлебала их сама, кошке в блюдце подливала, да собакам во двор выносила.

Она потёрла руки о коленки и опять выдохнула вдох…

— Но ведь писал же, и как писал! Неужели гений должен быть голодным? — ответ был известен, но она не спешила с выводами, боялась их, они многое меняли, не зря тяжесть почувствовала. — Груз можно тащить только с верой — что не зря! А так, просто, глупо корячиться, вдруг догадавшись, что тебя используют, как вьючную лошадь, осла, верблюда, подгоняя хлыстом любви и доверия! — Стало трудно… тяжело невыносимо! Подтверждением правоты горячечных мыслей явилось сознание, что ему — оттуда, сверху, больше ничего не диктуют! Он об этом ещё не знал, уверенный, что по приказу свыше, глубоко копает в чёрной душе Мрака, облекая в витиеватые строки чернухи и извлекая на свет истинное лицо греха! За неправедную жизнь могли лишить благодати созидания, владения словом! Её кинуло в дрожь от догадки, и она испугалась, вспомнив нетленную истину: "Не суди…"

— Все мы грешны! это так! но ведь по-разному! — прошептала Маша, и её пальцы оставили край подола в покое.

Авоська с продуктами была тяжела, как всегда, и она устало сменила руку…

— Маша! — знакомый голос окликнул, и она оглянулась…

— Милка! Ты? — она радостно улыбнулась и бережливо поставила авоську на босоножек… — А красивая какая! — Маша довольно осмотрела ладную фигурку подруги и ткнулась губами в её щёку.

— Ну, ты тоже цветешь, девчонка и пахнешь! — отвечала подруга, думая, что не стоит сразу при встрече кричать: "Ах как ты побледнела, осунулась, потухла взглядом!" Пошли, присядем, что ли?! Не спешишь?

— Нет, что ты… я так рада! — Маша добро скривилась лицом.

— Ну, только без слёз! — испугалась Мила. — Это нервы?! — она вторично потянулась и прижалась щекой к лицу подружки.

— Да, что-то я устала немножко, с работы вот, всё на ногах, по двенадцать часов… один выходной… да сессия опять на носу!.. — Маша виновато улыбнулась и подняла с ноги авоську.

— Ну пошли, сядем… вон туда… соку попьём, расскажешь, как вы там… с Робертом… — Мила потянула её за рукав к белым пластиковым столикам, безлико примостившимся меж двух магазинов… Они выбрали дальний, под густой липой, и заказали мороженое.