Изменить стиль страницы

— Ты и воин, Василий Архипыч, и пахарь… Знаем цену и тому, и другому…

Он вынес на вилах охапку подхваченной в сарае соломы. Обложил ею сор и поджег. Занялось, задымилось, топорща пустые, давнишние колоски. Затягивало в жар потемнелое дерево, прах. Загорались, обращаясь в пламя и дым, стариковские годы, некогда светившее ему солнце, выпадавшие дожди и снега. Сапоги, в которых колесил по войнам, по пашням. И казалось, старик, прилетев на огонь, вьется в дыму, беззвучно крича и горюя, пытаясь спасти добро.

Ковригин чувствовал его боль и свою вину. Свое незваное здесь появление, потревожившее тень старика. Отгонял, отдувая его от огня, чтобы тот не обжегся. Просил у него прощения.

А Ольга колдовала над стеклами. Вставляла в раму, промазывая и скрепляя глиной, ломкие перламутровые осколки. Обернулась на его шуршание.

— Ты как ласточка над гнездом. Лепишь его по кусочкам.

— У ласточек стеклянные гнезда?

— О чем ты думала, когда я подошел?

— О чем?.. Могу сказать. О внезапности жизни.

— Это как же?

— О внезапности нашего знакомства. Всех твоих появлений. Вчерашнего дождя. И огня в печи. И как перешли на «ты». И твоего вопроса сейчас. Все важное, мне кажется, происходит внезапно, будто всегда и было… А ты о чем думал?

— А я — о непрерывности жизни. Если чья-то судьба исчезла или готова исчезнуть, другая берет ее на себя… Сжигал стариковский скарб, и старик затягивал меня в свою судьбу. А ты здесь звякала стеклышками, и я думал: «И я тебя в свою затянул». И пришел взглянуть, не в тягость ли это…

— Значит, мы думали об одном и том же.

— Вон еще одно стеклышко синенькое в лопухах…

Ковригин, вооружившись корзиной, набив ее доверху дранкой, заткнул молоток за пояс, насыпал в карман ком колючих гвоздей и полез латать крышу. А Ольга занесла в избу ведра с водой, готовилась мыть полы.

Травяным легким веником она обметала пыль с косяков, подоконников. И повсюду осыпались на нее мертвые невесомые бабочки. Она их подымала из сора, складывала на обрывок газеты, удивляясь их разноцветью.

Сверху, сквозь чердак, доносились тихие стуки. Стояли полные ведра. На газетном листе пестрели мертвые бабочки. И Ольга, глядя на них, вдруг ощутила покинутый дух избы, и ей померещились в бабочках прилетавшие сюда зимовать да так и застывшие по нетопленным углам все снохи, невестки, золовки, все тещи, свекрови — женские души, бушевавшие некогда здесь в своих ссорах, любовях.

«Беру их жизнь на себя», — думала она. И чуть колыхнулась в налитых ведрах вода. Изба нова, горяча. На дворе коровы и кони. Крик петуха, мычание. И чьи-то белые, быстрые руки прибивают к стене над кроватью коврик с лебедями и девой.

Ковригин, оседлав рассохшийся, просевший конек, привязав за трубу корзину, выстилал дранкой крышу. Ощупывал серую, изъеденную ветром, исклеванную и избитую птицами чешую. Накладывал бело-желтую, яркую щепу. И, чувствуя дыхание, упругость крыши, вгонял гвоздь и пришпиливал. Он выкладывал дорожку, смещаясь по щипцу, наслаждаясь своими стуками, меткостью, запахом просыхающей крыши, огромной Обью с двумя кораблями. Он чувствовал и Ольгу сквозь крышу, чердак, и это трогало его, волновало.

Ольга терла полы, шлепая тряпку, выжимая из нее хлюпающее озеро под свои босые ноги. Волосы сыпались на лицо, и она в движении отбрасывала их кивком, отжимала тряпку. Половицы начинали светлеть, круглились суками. От них подымался сырой древесный дух. И Ольга думала о всех топотавших тут свадьбах и проводах, о кинутых наземь березовых троицких ветках, о поминальных еловых лапах.

Ковригин вгонял в дранку гвоздь. Думал: нет ни прошлого, ни будущего. А только эта простая работа, хруст щепы, и он — в остановившемся времени. Жжение солнца сквозь рубаху. Шершавость крыши под ногой. И она, сокрытая в избе. Все недавние боли и страхи, нерешенные дела и вопросы не исчезли совсем, ходили где-то рядом, но были не в силах одолеть притолоку с наведенным крестом.

А Ольга стояла посреди избы, держа в руках запыленную люльку.

Она была беспомощна перед движением чужой, безвестной души. Держала в руках ее слабый отсвет. В ней были любовь и страдание, желание воскресить и вернуть. Мокрым подолом она тронула темное дерево, и на нем сквозь пыль, будто в стекле, загорелись красные розы. Она на них дышала, шептала. И такую потребность счастья для себя, для него, стучащего там и неведающего, испытала она, так заболели и налились ее груди, прижатые к люльке, что она сквозь улыбки и шепоты поднесла к губам алые, в разводах цветы.

«Нет, я не тот, кто стрелял и падал, подстреленный, — думал Ковригин. — Не тот, кто мучился в сверхусилиях, боялся, ревновал, тосковал об умерших. Я тот, кто сидит теперь, обладающий всем, на крыше старой избы, вгоняя гвозди в дранку, и старик, примостившись рядом, ревниво следит за работой, и стуки мои долетают сквозь дерево в дом… Еще последний удар, спущусь и увижу ее…»

Он спустился. Изба глянула на него чистотой потолка и пола. Стояла у окошка омытая люлька. На листке лежали сухие бабочки. Ольга, усталая, розовая от работы, стелила перед ним от порога красно-белый половик.

К вечеру прискакали босые наездники с белыми головами. Протянули Ковригину клеенчатую сумку с покупками.

— Вот спасибо! — обрадовался он, принимая. — А то хоть крапиву ешь… Слезайте, поужинаем за компанию.

Но всадники разглядывали его внимательно, весело. Разом повернули коней. Ускакали, разрубая лопушиные заросли.

— Ну теперь проживем! — выкладывал перед Ольгой Ковригин ржаную буханку, соль, бутыль с подсолнечным маслом, пачку с заваркой и сахар, кулек с картошкой и лук. — Теперь зимовать!

— Скрыться в избе, чтобы нас не искали. Чтоб забыли о нас…

— Только где-то в степях будут помнить: жила среди нас великая целительница, а потом исчезла. Дух ее подхватил и унес.

— И в Москве в академии будут вспоминать: жил среди нас великий географ, и его дух унес.

— Один трубочист заметил, как дух пронес их под мышкой, с очень озабоченным видом.

— Последний раз их видели на лугу. И вид у них был очень мокрый.

— С тех пор о них ни слуху ни духу. Только в деревенской лавочке чуть повысилась продажа чая и хлеба.

— Но этого довольно, чтобы сыщики-следопыты напали на след. Кинулись за ними в погоню.

— Стали разыскивать их с вездеходами.

— И с вертолетами.

— Со спутников увидали свежую латку на крыше.

— И в один прекрасный день явились за ними спасители: «Так вот вы, голубчики, где? Долго же мы вас спасали! Как вы тут без прописки живете? И профвзносы не платите?» И разведут нас по прежним местам. Меня — в мою степь, а тебя — в академию. А дух оштрафуют, чтобы не нарушал общественный порядок.

— Ну это еще как сказать! — смеялся Ковригин, сооружая из обломков кирпичей очажок в траве. — Найти-то, может, найдут. А за притолоку шагнуть не сумеют. А за притолоку-то им не шагнуть!..

Они ужинали, усталые от трудов. Бережно награждали друг друга ломтями хлеба, луковицами. Макали их в соль и в масло. Запивали чаем из стариковских чашек. И сквозь наборное окошко просвечивало разноцветное вечернее солнце.

— Еще одно дело, на сегодня последнее, — сказал Ковригин, внося на куске мешковины ржавый инструмент старика. — У тебя вон история Государства Российского, представленная в цветах и узорах, — кивнул он на люльку в шкафчик с посудой. — А это воплощение в железе… Хочу его перебрать…

Он разложил на лавке железо, стряхивая на мешковину ржавчину. Протирал поковки маслом, найденным у старика на божнице. И железо в его руках пробуждалось, наполнялось синеватой, смуглой силой, готовностью служить и работать.

Пачкая пальцы, чувствуя литую тяжесть, он наслаждался запахом металла и смазки, радуясь тому, что так же пахли и сияющий ротор турбины, и прецизионные, с программой станки, и канал скорострельной пушки — все тот же извечный запах нацеленного в труд инструмента.

— Все тебе приготовлю, Василий Архипыч, спасибо скажешь…