Особенно томят его раздумья по ночам, когда, усталый после напряженного дня, он долго не может уснуть, не может, как он сам говорит, собраться с мыслями.

А ему обязательно надо собраться с мыслями.

Внешне он собранный человек, всегда аккуратно одетый, по-военному подтянутый. Никто, например, никогда не видел его небритым. Он научился бриться даже левой рукой. Он многому научился.

И все-таки ему часто кажется, что он еще не понял чего-то самого главного в жизни, что записано, наверно, в каких-то важных книгах, которые ему некогда прочесть. Некогда ему и додумать многое. Некогда разобраться в вопросах, встающих перед ним.

— А вы, ребята, как считаете, воры всегда будут или все-таки переведутся?

— Не знаю, — затрудняется Егоров.

— А ты, Зайцев, как думаешь?

— А чего мне думать? Мне все равно...

— Ну как же это все равно? — удивляется Жур. — Вы же, ребята, комсомольцы. Как я понимаю, вы готовитесь стать не только работниками уголовного розыска, но и коммунистами. А коммунист и комсомолец на любой работе обязан думать, какая у него работа, для чего она, что из нее должно получиться. Нет, Зайцев, это не ответ. Тебе полагается думать...

— А чего мне еще думать? Вы же сказали, что мне полагается домзак за превышение власти.

— Ну, это само собой. Но и в домзаках люди думают. Их для этого туда и помещают.

— А вы правда считаете, меня надо посадить?

— Вместе со мной, — говорит Жур. — Ты стажер, а я уполномоченный. Я обязан был тебя предупредить. Но мне и в голову не приходило.

Из-за угла вылетает взмыленная пара лошадей, впряженная в широкую пролетку, полную пьяных мужчин и женщин. Кучер, видимо тоже пьяный, свесился с козел, вот сейчас свалится.

Вожжи держит, стоя в пролетке, молодая женщина с распущенными волосами. Она хлещет лошадей длинным кнутом и кричит что-то отчаянное, будто зовет на помощь. Нет, это она поет.

И все остальные в пролетке поют. Но как-то смутно, тревожно становится от их пения.

— Нэпманы, — смотрит на них Егоров.

— Ну, почему обязательно нэпманы? — говорит Жур. — Если б одни нэпманы гуляли, это не страшно было бы. Отгуляли и померли, не жалко. Они мутят хороший народ, вот в чем беда. Я на этом нэпманском деле хороших товарищей потерял. Одного мне было сильно жалко, вот как Афоню Соловьева. Я даже заплакал, когда узнал все подробности...

Нет, он не такой каменный Жур, как иногда кажется. Но, может, это даже хорошо, что он не каменный. Егоров вспомнил, как Жур признался им у кладбища, что долго боялся покойников.

И сейчас Жур рассказывает историю своего товарища, хорошего парня, который сел в тюрьму. И ничего нельзя было сделать. Был виноват этот товарищ. Хотя не один он был виноват. И условия жизни были виноваты, если можно винить условия жизни.

— Хотя условия жизни винить нельзя, — подумав, сказал Жур. — Человек должен сам закалять себя, должен думать. Анализировать...

Егоров хотел было спросить, как понимать это слово, но не решался перебить Жура.

Жур остановился подле своего дома, взялся за холодное кольцо калитки, но во двор не вошел. Будто вспомнив что-то, отпустил кольцо, стал рассказывать, как трудно работать в уголовном розыске. Ведь при нынешнем разгуле бандитизма, воровства, при нэпманском подкупе работников не на всех и в розыске можно положиться. И в розыске есть мутные люди.

— Ты, Зайцев, не обижайся. У тебя, я замечаю, есть муть в голове, но я тебя мутным полностью не считаю. Но есть просто мутные. И они все-таки пока работают. Мы их выявляем, убираем. Но есть такие, что будто бы и хорошо работают. У них есть опыт, знания, сноровка. Но не вся их сноровка нам годится...

Это удивило Егорова больше всего. Вот уж чего он никогда не ожидал и не думал, что в розыске есть мутные люди.

— Даже взяточники есть в самом розыске, — сказал Жур. — И их не всегда легко поймать за руку. Ловим, но не всегда можем поймать. И кроме того, у нас даже были случаи, когда некоторые наши работники стреляли на операциях в своих же сотрудников, в коммунистов и комсомольцев. Попробуй потом разберись, кто убил сотрудника, бандиты или еще кто...

Это удивило и Зайцева. Он спросил:

— Но неужели это так и остается неизвестным? А, может быть, они и сейчас в угрозыске, эти люди?

— Какие люди?

— Ну, которые хороших сотрудников... укоцали.

— Очень приятно, — сказал Жур. — Очень, очень приятно. Ты, я смотрю, уже научился, говоришь «укоцали». Это же бандиты так говорят. Но я думал, что комсомольцы-то уж покажут пример, как можно переплыть море и не утонуть в море, как можно убирать грязь и не завязнуть в грязи...

— А что? — не сильно смутился Зайцев. — И Воробейчик так говорит. А он работник, считается, опытный...

— Очень опытный, — подтвердил Жур. — У Воробейчика и у других вы можете многому поучиться. И обязаны учиться. Но и Воробейчика и других, я думаю, вы тоже многому можете поучить. Не худо и Воробейчику будет у вас поучиться...

Это было уж совсем непонятно Егорову. Чему же он может поучить Воробейчика? Воробейчик только смеется над ним.

А Зайцеву понравились слова Жура. Зайцев понял, что весь этот разговор происходит именно потому, что их, стажеров, скоро переведут в штат. Это, должно быть, уже решено. Иначе не стал бы Жур тратить на них время.

— Вы должны, ребята, собрать все хорошее, что в вас есть, и показать это на работе, — сказал Жур. — Показать, что вы настоящие комсомольцы, что вы работаете не просто за кусок хлеба, за зарплату, а за идею, что вы чувствуете эту идею каждый день, каждый час. И тогда к вам никакая грязь не прилипнет. Спокойной ночи, ребята...

Жур снова взялся за кольцо калитки, повернул его и оглянулся:

— А ты, Зайцев, особо подумай.

Зайцев засмеялся.

— Видишь, — сказал он Егорову, когда Жур скрылся в глубине двора, — мне велено особо подумать. То ли Жур считает тебя умнее, считает, что ты уже все обдумал. То ли все выходит наоборот...

— Наоборот, — сказал Егоров. — Жур тебя уважает. Ты ему нравишься.

— Что я ему, барышня, нравиться? — опять засмеялся Зайцев.

19

Журу в самом деле нравился Зайцев.

Впрочем, многое нравилось и многое же не нравилось. И не всегда было легко отличить, что же нравится и что не нравится. Одна и та же черта в характере Зайцева вызывала разное отношение к нему.

Зайцев был необыкновенно подвижен, горяч и исполнителен. Против этих качеств едва ли можно возражать. Их сразу обозначили в уголовном розыске как оперативность. Но в оперативности Зайцева проступала и хищность.

И хищности этой он не скрывал. Он, казалось, не видел существенной разницы между, допустим, Афоней Соловьевым и Пашкой Ожерельевым. Оба для него были одинаковыми преступниками.

Он даже огорчился, когда узнал, что Афоню Соловьева суд приговорил не к расстрелу, как Пашку Ожерельева, а к заключению на десять лет.

— Мало. Я бы его тоже стукнул, этого малохольного Афоню. Ну что это — десять лет?

— Давай, — предложил Водянков, — давай я тебя, Зайцев, запру не на десять лет, а только на трое суток вот у нас тут, в предварилке. Парашу тебе поставлю для удобства. Посиди попробуй, как это другие сидят...

Зайцев смеялся.

Может, в нем еще не перебродила, не перегорела мальчишеская страсть к шалостям, к озорству? Может, в нем самом еще борются разные начала? Может, с возрастом он станет серьезнее?

А пока ему многое кажется смешным. Особенно его рассмешила Дуня, девушка из бывшего заведения дедушки Ожерельева, пришедшая в уголовный розыск к Журу посоветоваться, как она сказала, «насчет дальнейшей жизни». Нашла куда идти советоваться. «Вот тоже дура», — определил Зайцев. И спросил:

— Надеешься получить советы, как лучше обирать клиентов?

Дуня вдруг заплакала. Так, заплаканная, она и вошла в комнату Жура, сказав:

— Этот рыжий у вас, товарищ начальничек, просто очень нахальный...

Жур сделал замечание Зайцеву.