Изменить стиль страницы

— Мама по нас скучает, — сказал вдруг отец и посмотрел на меня. Я весь сжался.

— Может, она сейчас в саду гуляет? — сказал я.

Просто так, чтоб только не было этой тишины.

— А она любит гулять в саду? — с удивлением спросил отец. — Вот дьявольщина, пятнадцать лет вместе, а я даже не знаю, любит она яблоки или нет?

— Вишни любит, — сказал я, — почти как ты.

— А я люблю вишни, — с непонятным интересом спрашивал отец, — ты это точно знаешь?

— Па, — не выдержал я и кинулся к нему, — за что они тебя?

Он обнял меня, на минуту прижал к сухощавому горячему телу и тут же легонько оттолкнул.

— Только без слез, — сказал он, — ты мужчина или курица? Чепуха. Недоразумение. Все выяснится.

Я отошел от него и опять сел в кресло. Он сидел на том же месте, за письменным столом, так мы просидели до самых сумерек. Неожиданно задребезжал телефон. Отец помедлил и взял трубку.

— Слушаю! Да. Голубовский. Сейчас? Мне не с кем оставить мальчика... Хорошо. Иду. — Он встал, надел фуражку и подошел ко мне.

— Толя, — сказал он и погладил меня по голове, — я скоро вернусь. Сиди и жди. Ничего не бойся.

Он вышел, а я остался в большом темном кабинете. В пустом здании. В чужом городе. Один. Сначала было очень страшно, но отец пошел выяснять, значит, все станет на место, — от этой мысли стало легче, я нащупал выключатель. Свет загорелся. В стеклянном шкафу стояло много книг. Но все они были по зерновым культурам. Я отошел, отодвинул штору, выглянул на улицу. Во дворе конторы одиноко боролась с мраком лампочка, напротив, во дворе милиции, в зыбком свете фонарей суетились люди. У ворот пофыркивали машины. Мне вдруг так захотелось туда, в суету, к человеческим голосам, что я выскочил из кабинета, промчался по пустым коридорам конторы и выбежал во двор. Кто-то темный вышел навстречу мне от штакетника, но я обежал его, и булыжники дороги зацокали под каблуками. В ворота милицейского управления въехали две машины. Я проскользнул за ними, и ворота закрылись. Во дворе было светло, проходили люди в милицейской и военной форме. Провели к амбарам в углу двора, где прохаживался часовой, двух волосатых сгорбленных людей в помятой крестьянской одежде. Делать тут было нечего, и я пошел обратно. У выхода стоял, подремывая и клюя носом, часовой, я походил около, но ворота были закрыты, а просить милиционера открыть их и вообще обращать на себя внимание я опасался.

Тогда я отошел к самой ограде двора и сел на траву. Она была мокрая и липкая, я попробовал ее рукой и встал. В это время из одного амбара вытащили какие-то длинные свертки. Часовой распахнул ворота, и плоские носилки одни за другими проплыли на улицу, ворота не закрывали, а часовой, переговариваясь с теми, кто выносил эти штуковины, не обращал на остальное внимания. Я шмыгнул мимо него и оказался на улице. Около ворот несколько людей что-то делали, копошились, поднимали. Следить за ними было интересно, но я боялся, что они меня заметят. Отец велел ждать в конторе. Еще нагорит. Я побрел по улочке. С обеих сторон ее из-за оград свешивались ветви яблонь. Сорвал яблоко, и, едва только зубы пронзили его кисловатую сладость, голод подступил к самым стенкам желудка. Я вспомнил, что с самого утра ничего не ел. Рот был полон вязкой слюны. Нет, надо ждать отца. Я повернул и опять пошел к милиции. Ворота были уже закрыты, около них в полной неподвижности стояли трое. Я, чтоб не вызвать у них каких-либо вопросов, перешел на другую сторону, добрел до штакетника ограды «Заготзерна» и оглянулся. Трое стояли по-прежнему и даже, кажется, смотрели на меня. Я отвернулся, сделал вид, что иду в калитку, но во дворе опять кто-то зашевелился, и я отпрянул. Нет, лучше было поговорить с теми, кто стоял у милиции, чем возвращаться. Я смело перешел дорогу и пошел к ним. Луна стояла высоко, но фонарный свет был тускл. Трое передо мной стояли, странно накренясь назад. Еще не понимая, но уже замедляя в безотчетном ужасе шаг, я подходил все ближе и вдруг замер. Передо мной, чуть запрокинувшись и глядя перед собой неподвижными глазами, стоял толстяк Тарас Остапович. Из-за него же все сегодня вышло, из-за него! Я кинулся к нему и тут же встал как прикованный. Что-то странное в самом положении их тел остановило меня.

Трое стояли так недвижно, так немо... Я шагнул ближе, глаза мои уперлись в черные буквы на его груди: «Каждый, кто знает этого человека, должен немедленно сообщить в милицию» было выведено вкривь и вкось на желтом картоне.

Повар стоял не шевелясь. Я стрельнул взглядом в ворота. Часовой покуривал перед ними, зябко подрагивая спиной. Почему они не стряхнут эти вывески? Я обошел всех троих и тут только понял все. В неестественном наклонном положении всех троих удерживали деревянные рогатины, вкопанные сзади. Я обежал их спереди. У повара на лбу зияла черная метина, а у остальных рубахи на груди были покрыты параллельными черными пятнами. И тогда слепящая молния ударила в мозг, и все полетело куда-то...

6

— Так ты говоришь, именно мальчик окликнул его, а не Голубовский? — спрашивал ровный басистый голос.

— Це Толик першый покликав, це Толик, — поет в ответ знакомый дискант.

— А Голубовский?

— Вин його пидсадыв.

— Ты думаешь, Голубовский был с ним раньше знаком?

— Я ж не знаю...

— Вел себя он с ним как? Как будто был раньше знаком или нет?

— Толик вел как знакомый. А пан Голубовський вел машину.

Голубовский — это моя фамилия. Я пробую разлепить глаза. Это нелегко, потому что веки слиплись и открывать их приходится с усилием, как будто на них лежит какая-то латунная тяжесть.

Спиной ко мне сидит большой человек в синем кителе и фуражке с красным околышем. Он спрашивает, потом наклоняется и разводит локти. Один локоть легонько движется. Человек пишет. Кшиськин голос раздается с другой стороны стола. Кшиськи не видно, В комнате горит тусклый электрический свет. С большого портрета на голой стене смотрит Сталин.

— Когда ехали, Голубовский разговаривал с пассажиром?

— С товстым?

— Да!

— Разговаривал, — певуче тянет Кшиська, — сначала я разговаривала, а как сел тот товстый, он один стал разговаривать и со мной, и с Толиком, и с паном Голубовським. Такый брехливый...

— О чем они говорили?

— Анехдоты товстый разказував.

— Не помнишь, о чем?

— Очень мне надо! Я анехдотов не слушаю и сама не рассказываю, — благонравно говорит Кшиська, и у человека в кителе вздрагивают лопатки:

— Ну ладно, ладно, никто тебе эту статью и не паяет.

— А Толику что паяют?

— Шустрая ты, девчинонька, — сказал капитан (я теперь видел его погоны), распрямляясь, — а Толик не говорил тебе, откуда он знал этого пассажира?

Смутное чувство какой-то тревоги охватило меня.

— Один день его и знал, — пробубнил я, приподнимаясь и садясь на стулья, на которых лежал.

— Очнулся! — закричал Кшиськин голос, и тотчас ее прическа с бантом возникла из-за милиционера.

— Ты выйди, Тында, — приказал он и обернулся. — Ожил?

Кшиська, пока шла к двери, успела состроить мне целую гамму гримас — от радости: расширенные глаза и всплеск руками — до презрительной: полуотвернутое лицо и приподнятый в надменном отстранении угол губ, но, когда выходила, опять уже была маленькой высокомерной дамой, знающей, как себя вести в любом обществе.

— Говорить можешь? — спросил меня капитан. У него было усатое, широкое лицо и маленькие глаза, цвет которых нельзя было разглядеть в тени от лампочки.

— Могу, — сказал я.

— Сядь-ка сюда, — махнул он через плечо на Кшиськино место.

Я встал, голова закружилась, но ненадолго. Я переждал, пока предметы установятся на свои места, подошел и сел. Перед капитаном лежали бумаги, под локтем была папка.

— Отец твой знал пассажира? — спросил капитан. — Толстого, что вы подобрали утром?

Я вспомнил широко открытые глаза Тараса Остаповича, его отклоненное назад туловище и странно разведенные руки.

— Его же убили, — сказал я, боясь, что капитан подтвердит, и уже понимая, что прав: конечно, убили. Как же иначе можно стоять с рогатиной, упертой в спину?