— Научу я тебя шептать-ворожить, — рассмеялся Нестерко. — Хочешь?
— А сам-то умеешь?
— Никогда не ворожил. Да это дело легкое, панское. Была бы охота.
— Научи, голубь, научи, — закряхтела бабка Акулина, — есть хочется, голубь.
— Жить будешь, как пани, — сказал Нестерко. — Только помни: шепчи-ворожи лишь панам да подпанкам, барыням да купцам, корчмарям да попам с попадьями. Бедному мужику не шепчи. А если уж очень попросят, то поворожи, но ничего с него не бери. Поклянись мужика своей ворожбой не морочить, на его горе не наживаться!
Что там бабка наговорила — неизвестно, только Нестерко ей поверил.
— Шептать да ворожить любой сможет. Только никому секрета нашего не открывать. Как тебя позовут к больному, — объяснил Нестерко, — ты подуй на него немного и шепчи: «Сигала жил, сигала нет. Сигала здесь, сигала в дверь». Пошепчи так, пока самой не надоест, дай болящему из бутылочки водицы испить. Скажи — святая водица та. Можешь в нее для святости огуречного рассола капнуть. Или на укропе настоять. Или на чем хочешь. Все равно поможет. А не поможет, так сигала его забери. Одним паном меньше. Поняла?
Заснул Нестерко кое-как — с голода-то сон короткий. Утром, чуть свет, проснулся и дальше пошел. И с ним вместе молва пошла, что объявилась, мол, бабка-шептуха, панов лечит очень хорошо. А мужиков не лечит, потому у них кровь другая, не панская.
Первым загольевский корчмарь прибежал — у него е похмелья голова лопалась. Бабка пошептала, дала ему рассола испить — полегчало. С той поры привадились к бабке паны и купцы, попы и подпанки. Бабка новую хату построила, тут сразу и родственники нашлись, племянница приехала из соседней деревни хозяйством заниматься, коровой да курами.
И уже у бабки даже с невесть откуда взявшимися родичами ссоры происходить стали: Акулина беднякам загольевским нет-нет, да и поможет чем: полтиной, куренком, хлебом, а родственники на нее кричат, добро жалеют. Думают, после бабкиной смерти им больше останется.
Подходя к бабкиной хате, Нестерко увидел возле нее красивую бричку, запряженную бурым конем. Кузов у брички был плетеный, верх кожаный, колеса в красный цвет покрашены. Дюжий хлопец в синей свитке, играя кнутовищем, сидел на завалинке.
— Доброго добра! — пожелал Нестерко. — Куда бабку повезешь?
— К пани Кузьмовской, — охотно ответил хлопец. — После поминок по пану Кишковскому занедужила. Съела чего или опилась. У нее это часто. Бабку привезу — барыня и встанет. Только нынче что-то бабка долго собирается. Жду, жду…
В хате Акулины просяному зерну упасть негде было — столько мужиков да баб набилось. Когда Нестерко попытался протолкнуться вперед, то раздались недовольные голоса:
— Обожди, тут не до тебя!
— Чужак какой-то пихается!
— Пусть на дворе постоит!
— Кто это? — слабым, привыкшим к шепоту голосом спросила Акулина, которая сидела в красном углу под лампадой.
— Сигала пришел! — громко произнес Нестерко.
— Господи! — ахнула Акулина. — Гость дорогой! Посторонитесь, люди добрые, то ж сам Нестерко. Теперь все будет хорошо!
— Наворожила! — восхищенно произнес кто-то. Хотя Нестерку и пришлось потолкаться, чтобы протиснуться к лавке, но уже никто не кричал на «чужака».
Только тут он заметил печальные лица людей, плачущих женщин.
Бабка Акулина поведала про горе:
— Была сила, да беда подкосила. Все из-за того, что пан Кишковский помер.
— Потому вы и слезы льете? — удивленно огляделся Нестерко. — Пана жалко? Дюже хороший был?
— Постой, сигала, не торопись, — сказала Акулина. — Ну помер — и царствие ему небесное. Пусть там теперь свои панские порядки заводит. А слезы вот почему…
Оказалось, что дня через два после смерти пана (а умер пан от страха: разговаривал со стражником и доказывал, что Римши не боится; в это время кто-то из дворни крикнул: «Римарь едет, римарь!» Пан вытаращился, тут его удар и хватил. Вот ведь какой недогадливый слуга попался: вместо того, чтобы просто сказать «шорник», «шорных дел мастер», он орал «Римарь!»
В имение приехал новый управляющий, от наследника, от пана Печенки.
Он спросил загольевских крестьян, не хотят ли они обратиться к новому пану с челобитной. Ну, хотя бы насчет того, чтобы уменьшил панщину и подати. У какого же мужика нет такой просьбы? Управляющий намекнул, что если мужики не поскупятся, то тут же составит такую бумагу для нового барина и сам все уладит к общей радости.
Собрали со всей деревни денег, кур, яиц, меду, муки — что у кого было, последнее принесли.
Управляющий развернул бумагу из мешка, что на поясе висел, вынул перышки, чернила тут же при нем оказались, начал писать. Каждого мужика по прозванию прописал и что тот мужик от барина хочет. Кто позволения просит в бору сосен для сруба свалить, кто — хоть на день в неделю от панщины освободиться, кто — недоимку простить, кто — о сене, кто — о грядках, кто — о животине… А управляющий, что писарь — строчит, да так мелко, словно просо сеет. Потом заставил каждого мужика против своего прозвания и просьбы подписи поставить. Накрестили мужики — целое кладбище. Управляющий забрал подношения, бумагу сложил и укатил в имение.
На следующий день корчмарь говорит мужикам:
— Мне долги не отдаете, а сами потихоньку богатеете. Все теперь о вас знаю!
Удивились крестьяне, начали расспрашивать корчмаря, как да что. Он и рассказал: написали, дескать, загольевские мужики прошение к новому барину, чтобы тот на каждый двор подати увеличил.
Мужики только рты пораскрыли: что такое?
Корчмарь смеется:
— Хватит прикидываться! Сам видел: каждый двор что-нибудь барину дает сверх обычной подати. Один вола, другой осьмину овса, третий яиц и кур, четвертый весь урожай с огорода… И расписки стоят.
Поняли тут крестьяне, что управляющий их вокруг пальца обвел: заставил самим себе муку вечную подписать.
Вот теперь и не знают, как быть.
— Пустит она нас по миру, бумага эта, — сказал седой, как голубь, мужик.
— Я на ильин день с Римшей самим в лесу встретилась, — всхлипнула старушка в черном платке. — Внучонок у меня за плечами сидел, а в каждой руке — по курице. Последнее за них отдала, чтоб яйца детям были. Римша-то и говорит: «Давай кур!» Я ему говорю: «Совести у тебя нет, отбирать у меня последнее добро. Ведь это же куры, это и моя земля, и моя корова. Они моих внучат прокормят!» — «Раз так, — Римша сказал, — тогда иди своей дорогой». И еще денежку дал. А управляющий этот обеих кур взял и денежку, да еще мне написал, что я пять кур должна…
— Знаю я этого писаря, — проговорил Нестерко. — Нет у мужика большего ворога, чем ваш новый управляющий. Трясун его прозвище. Он в наших Дикуличах пятый год мужицкую кровь пьет.
Десятки глаз доверчиво смотрели на Нестерка. Может, этот ничем не приметный мужик с белесой бороденкой и голубыми глазами в самом деле спасет их от лиха?
— Давай-ка, Акулина, поговорим одни, — подмигнул шептухе-ворожухе Нестерко.
Хата начала пустеть. Когда последним вышел седой мужик, бабка запричитала:
— Что хочешь придумай, Нестерко! Вся надежда на тебя! Вызволить ту бумагу нужно, иначе крест на село ставь, оголодают люди, сгинут.
— Был бы лес, будет и леший, — сказал Нестерко. — Римша как, говорят, к Кишковскому прошел? Как лекарь?.
— Да не был у пана Римша… В лесу он…
— Я не о том, я про молву. Людская молва просто слова не выдумает. Если мне в имение как лекарю-ворожею приехать? А?
— Шептуном? «Сигала здесь, сигала в дверь»? — удивилась Акулина. — Кого ж там лечить? Новый управляющий третьи сутки горилку тянет. Как зверь стал, на всех бросается.
— Вот я его излечу! Дай только мне бричку пани Кузьмовской. Пусть меня отвезут. Скажем так: еду, мол, к пану Кузьмовскому, а к вам завернул по обычаю — при покойном барине всегда заезжал. Да мне бы только в дом попасть, а уж там-то я знаю, что делать.
— А личность? — озабоченно спросила Акулина. — Личность твою писарь признать может?