Изменить стиль страницы

— Дьявол! — вдруг выругался он, торопливо сунув в рот пораненный палец.

— Да что с тобой сегодня? — удивилась Констанца. — Раньше за тобой такого не водилось! У тебя что, неприятности?

— Неприятности, говоришь? — Лоренцо испустил тяжкий вздох. — Неприятности — не то слово! Папа Урбан принял мудрейшее решение: вырастить в своем понтификате второго Микеланджело. Угадай, кому предназначено им стать!

— Тебе, разумеется! Какой же все-таки умница его святейшество! Вряд ли я могла бы представить себе кого-нибудь еще в этой роли, кроме тебя. Может, у тебя есть кто на примете?

— Нет, конечно, — отрезал Лоренцо, вынув палец изо рта. — Но что за вздорная идея! Словно гения можно просто назначить папским указом, как епископа или кардинала. И теперь Урбан каждый день дожидается от меня шедевров.

— Вообще-то и мне ты кое в чем иногда кажешься гениальным.

— Я говорю серьезно. Он разработал для меня план, как для школяра какого-нибудь. Я должен ваять, я должен рисовать, я должен создавать архитектурные проекты — словом, совсем как Микеланджело. Тот ведь владел в совершенстве и тем, и другим, и третьим. Как будто в сутках не двадцать четыре часа, а вдвое больше. Мало того, я теперь каждый вечер должен быть у папы. И он все талдычит и талдычит о своем новом Риме, его Риме, который мне предстоит возвести. Сначала за ужином, потом у себя в спальне часами втолковывает мне свои идеи, даже в постели не умолкает, пока веки не смежит. Только когда полог задернут, мне позволено уйти.

— Ты, значит, постельничим нашего папы заделался? Ну-ну.

Констанца шутливо погрозила Лоренцо пальцем.

— Слушай, мне сейчас не до шуток. Меня сейчас другое заботит — как я все это осилю? Ни днем ни ночью нет покоя от этого человека. Знаешь, что он потребовал от меня вчера вечером? Я должен выполнить главный алтарь в бронзе! Каждый, кто хоть капельку смыслит в архитектуре, только руками разведет. Пол никогда не выдержит такого громадного веса, проклятый алтарь рухнет вниз, прямиком в могилу святого Петра. Да и где мне взять столько бронзы?

— Почему же ты в таком случае не откажешься?

— Мне? Отказаться? — Лоренцо засопел. — Да будь я хоть трижды Микеланджело — папа есть папа…

Скульптор вновь вооружился долотом и молотком и в таком темпе замолотил по бюсту Констанцы, будто намеревался завершить его еще к нынешнему вечеру.

— Как бы то ни было, — пробормотал он немного погодя, — этот алтарь — мой шанс. Такое раз в жизни бывает. Если я его сделаю, тогда… — Не уточнив, что будет тогда, мастер умолк, продолжая обрабатывать мрамор. И тут же снова взорвался: — Черт меня побери! Как это все вообще будет выглядеть? Кто, скажите на милость, положит для меня фундамент, способный выдержать такую махину? Да один только балдахин весит столько же, сколько полкупола!

Не выдержав, Лоренцо швырнул на пол инструмент.

— Старый хрыч Мадерна прав, тысячу раз прав! Я не смогу, да и не хочу. Я скульптор, черт меня побери, а не инженер!

— Мой маленький Лоренцо! Бедняжка! — Констанца поднялась с табурета, на котором сидела. — А не лучше ли нам закончить на сегодня?

Проведя пальцами по его щеке, она подарила художнику столь проникновенный взгляд своих огромных глаз, что у Лоренцо голова закружилась. И тут его словно подменили.

— А ты не боишься, что твой благоверный обо всем догадается? — ухмыльнулся он.

— Маттео? У него только одно желание — чтобы я была счастлива!

— Ах, Констанца, Констанца, — чуть задумчиво произнес Лоренцо. — Если бы на свете не существовало греха, ты бы его изобрела.

— Тсс! — Женщина приложила палец к его губам. Потом, улыбнувшись, как, наверное, Ева улыбалась Адаму, бережно сняла с себя сорочку. Нагая, как ее сотворил Создатель, она нагнулась к вазе с фруктами, взяла яблоко и принялась вертеть им перед носом совершенно ошалевшего от ее прелестей Лоренцо. — Скажи, мой драгоценный, — прошептала она, — а тебе разве не хочется яблочка?

6

Рим, 22 сентября 1623 г. Мои дорогие родители!

Вот уже полтора месяца я в Риме, но только нынче выдалась свободная минута сесть и отписать вам. Оттого меня изводят укоры совести, однако здесь столько всего приключилось, что я уверена, вы меня простите.

Переезд через Альпы стал самым настоящим событием, которого мне не забыть до своего смертного часа. В Граубюндене мы дожидались, пока укротится снежная буря. Кроме этого, надобно было разбирать наш экипаж на части с тем, чтобы погрузить их в виде поклажи на лошаков. После проводники (простой, но сердечный крестьянский люд) укутали нас в бобровые меха: выдали нам бобровые шапки, такие же рукавицы и сапоги — вы и вообразить себе не можете, какой холодище царит в этом резком воздухе, где и дышится-то с великим трудом. Кое-как мы отправились далее на носилках.

Проворство горных проводников неимоверно. У них на ногах надеты башмаки с шипами на подошвах, дабы с уверенностью можно было передвигаться по снегу и льду. Обутые таким способом, подобно горным сернам вскарабкались они, таща на себе носилки с нами на Мон-Сени. У моего наставника Уильяма зуб на зуб не попадал, я так и не поняла, то ли от холода, то ли от страха, и бранился он премерзко, так, что я не в силах и припомнить его высказываний, не покраснев от стыда. И глаз он не раскрывал, вняв совету провожатых, — дабы уберечь себя от головокружения. Я же время от времени приоткрывала то один глаз, то другой — отвесные скалы и бездонные ущелья пугают безмерно. Дома в долине казались совсем крошечными, я даже с трудом их различала, а бывали мгновения, когда мне мерещилось, что мы вот-вот окажемся на небесах.

Что же до моей жизни здесь, в Риме, то вы можете быть спокойны, как и Уильям, который все печется о том, как бы здешний посланник не прознал про наше с ним пребывание в этом городе. Но такое исключается — Памфили держит меня взаперти, будто пленницу! По ту сторону каменных дворцовых стен неведомые мне вещи, с которыми мне не терпится ознакомиться, но нечего и думать о том, чтобы дворец этот покинуть. Только на мессу в собор, да и то укутанная с ног до головы, словно мусульманка какая-нибудь. А мне бы весьма хотелось полюбоваться на старинные красоты, на дворцы и церкви, более всего увидеть шедевры Микеланджело Буонаротти, о котором говорит весь мир!

И если я задумываюсь над тем, что недалек тот день, когда нам придется покинуть Рим, так и не увидев достопримечательных мест сего города, то хочется расплакаться. Лишь мой тюремщик не желает допустить меня в свет, чего никак не скажешь о донне Олимпии! Та, несмотря на недолгий час, успела стать мне самой настоящей подругой, хоть мне и нелегко обращаться к ней на ты, будто она мне ровня. Донна Олимпия проявляет неизменное участие, расспрашивая подробно о делах наших домашних. Теперь я поняла, как же была глупа и неопытна дома, лишь изредка давая вам разумные ответы па вопросы ваши. К примеру, на такой: отчего король так жаждет, чтобы я вышла замуж за лорда Маккинни? Уж не связано ли это, как полагает Олимпия, с тем, что мы принадлежим к дворянству, будучи вдобавок и католиками? Тем более меня радует, что имею возможность хоть в одном стать полезной Олимпии: вы только представьте себе, что кузина моя ни читать, ни писать не обучена! И при этом редкостно любознательна и внимательна. Стоит ей лишь раз что-то увидеть или услышать, как запоминает накрепко. Каждодневно мы с ней изыскиваем время для занятий, хотя это и нелегко при ее обширном домашнем хозяйстве и трогательно ничуть не меньше, поскольку младенец также требует ее материнского внимания. У Камильо, сыночка ее, чудные темные кудри и глазки точно пуговки и тоже черные.

С моим тюремщиком Памфили мы только и встречаемся, что за столом, и я солгала бы вам, если бы стала уверять, что сие обстоятельство гнетет меня. Все, что ему надобно, так это иметь под боком покорную жену. Если он и раскроет рот иногда, то лишь к тому, чтобы вновь и вновь о нас, женщинах, в презрительном тоне высказаться — что, мол, у нас недостает врожденной кротости и что мы, дескать, не в свои дела суемся, вместо того чтобы своим исконным отдаться. Будто донна Олимпия иными себя обременяет!