XXIX
Мама сидела у себя одна. Были сумерки, — и было скучно.
Где-то мелькнул свет.
Володя вбежал, оживленный, веселый, с широкими, немного дикими глазами.
— Мама, лампа горит, поиграем немножко.
Мама улыбается и идет за Володей.
— Мама, я придумал новую фигуру, — взволнованно говорит Володя, устанавливая лампу. — Погляди… Вот видишь? Это — степь, покрытая снегом, — и снег идет, метель.
Володя поднимает руки и складывает их. По колени в снегу. Трудно идти. Один. Чистое поле. Деревня далеко. Он устал, ему холодно, страшно. Он весь согнулся, — старый такой.
Мама поправляет Володины пальцы.
— Aх! — в восторге восклицает Володя, — ветер рвет с него шапку, развевает волосы, зарывает его в снег. Сугробы все выше. — Мама, мама, слышишь?
— Вьюга.
— А он?
— Старик?
— Слышишь, стонет?
— Помогите!
Оба бледные, смотрят они на стену. Володины руки колеблются, — старик падает.
Мама очнулась первая.
— Пора и за дело, — говорит она.
XXX
Утро. Мама дома одна. Погруженная в бессвязные, тоскливые думы, она ходит из комнаты в комнату.
На белой двери обрисовалась ее тень, смутная в рассеянных лучах затуманенного солнца. Мама остановилась у двери и подняла руку широким, странным движением. Тень на двери заколебалась и зашептала о чем-то знакомом и грустном. Странная отрада разлилась в душе Евгении Степановны, и она двигала обеими руками, стоя перед дверью, улыбалась дикой улыбкой и следила мелькание тени.
Послышались Прасковьины шаги, и Евгения Степановна вспомнила, что она делает нелепое.
Опять ей страшно и тоскливо.
"Надо переменить место, — думает она. — Уехать куда-нибудь подальше, где будет новое".
"Бежать отсюда, бежать!"
И вдруг вспоминаются ей Володины слова:
— И там будет стена. Везде стена.
"Некуда бежать!"
И в отчаянии она ломает бледные, прекрасные руки.
XXXI
Вечер.
В Володиной комнате на полу горит лампа. За нею у стены на полу сидят мама и Володя. Они смотрят на стену и делают руками странные движения.
По стене бегут и зыблются тени.
Володя и мама понимают их. Они улыбаются грустно и говорят друг другу что-то томительное и невозможное. Лица их мирны, и грезы их ясны, — их радость безнадежно печальна, и дико радостна их печаль.
В глазах их светится безумие, блаженное безумие.
Над ними опускается ночь.
Дама в узах
Легенда белой ночи
Н. И. Бутковской
У одного московского мецената (говорят, что меценаты водятся теперь только в Москве) есть великолепная картинная галерея, которая после смерти владельца перейдет в собственность города, а пока мало еще кому ведома и трудно доступна. В этой галерее висит превосходно написанная, странная по содержанию картина малопрославленного, хотя и весьма талантливого русского художника. В каталоге картина обозначена названием "Легенда белой ночи". Картина изображает сидящую на скамейке в едва только распускающемся по весне саду молодую даму в изысканно-простом черном платье, в черной широкополой шляпе с белым пером. Лицо дамы прекрасно, и выражение его загадочно. В неверном, очарованном свете белой ночи, который восхитительно передан художником, кажется порою, что улыбка дамы радостна; иногда же кажется эта улыбка бледною гримасою страха и отчаяния.
Рук не видно, — они заложены за спину, и по тому, как дама держит плечи, можно подумать, что руки ее связаны. Стопы ее ног обнажены. Они очень красивы. На них видны золотые браслеты, скованные недлинною золотою цепочкою. Это сочетание черного платья и белых необутых ног красиво, но странно.
Эта картина написана несколько лет тому назад, после странной белой ночи, проведенной ее автором, молодым живописцем Андреем Павловичем Крагаевым, у изображенной на картине дамы, Ирины Владимировны Омежиной, на ее даче близ Петербурга.
Это было в конце мая. День был теплый и очаровательно-ясный. Утром, то есть в ту пору, когда рабочий люд собирается обедать, Крагаева позвали к телефону.
Знакомый голос молодой дамы говорил ему:
— Это — я, Омежина. Андрей Павлович, сегодня ночью вы свободны? Я жду вас к себе на дачу ровно в два часа ночи.
— Да, Ирина Владимировна, благодарю, — начал было Крагаев. Но Омежина перебила его:
— Итак, я вас жду. Ровно в два часа.
И тотчас же повесила трубку. Голос Омежиной был необычайно холоден и ровен, каким бывает голос человека, готовящегося к чему-то значительному. Это, а также и краткость разговора немало удивили Крагаева. Он уже привык к тому, что разговор по телефону, и особенно с дамою, бывает всегда продолжительным. Ирина Владимировна, конечно, не составляла в этом отношении исключения. Сказать несколько слов, и повесить трубку — это было неожиданно и ново, и возбуждало любопытство.
Крагаев решился быть аккуратным и не опаздывать. Он заблаговременно заказал автомобиль, — своего еще не было.
Крагаев был довольно хорошо, хотя и не особенно близко, знаком с Омежиной. Она была вдова богатого помещика, умершего внезапно за несколько лет до этой весны. Она и сам? имела независимое состояние. Дача, куда она приглашала Крагаева, была ее собственная.
О ее жизни с мужем ходили в свое время странные слухи. Говорили, что он часто и жестоко бьет ее. Дивились тому, что она, женщина состоятельная, терпит это, и не оставляет его.
Детей у них не было. Говорили, что Омежин и неспособен иметь детей. И это еще более казалось всем странным, — зачем же она с ним живет?
Часы Крагаева показывали ровно два часа, и уже становилось совсем светло, когда его автомобиль, замедляя ход, приближался к ограде загородного дома Омежиной, где ему приходилось бывать несколько раз прошлым летом.
Крагаев чувствовал странное волнение.
"Будет еще кто-нибудь, или только я один зван? — думал он. — Приятнее быть наедине с милою дамою в эту очаровательную ночь. Разве и зимою не надоели достаточно все эти люди!"
У ворот не видно было ни одного экипажа. Было совсем тихо в темном саду. Окна в доме были не освещены.
— Ждать? — спросил шофер.
— Не надо, — решительно сказал Крагаев, и расплатился.
Калитка у темных ворот была немного приоткрыта. Крагаев вошел и закрыл за собою калитку. Оглянулся почему-то — увидел в калитке ключ и, повинуясь какому-то неясному предчувствию, замкнул калитку.
Тихо шел он по песочным дорожкам к дому. От реки тянуло прохладою, кое-где в кустах слабо и неуверенно чирикали первые, ранние птички.
Вдруг знакомый голос, опять, как утром, странно-ровный и холодный, окликнул его.
— Я здесь, Андрей Павлович, — говорила Омежина.
Крагаев повернул в ту сторону, откуда слышался голос, и на скамейке перед куртиною увидел хозяйку,
Она сидела и улыбалась, глядя на него. Одета она была точь-в-точь так, как он потом изобразил ее на картине: то же черное платье, изысканно простое покроем, никаких украшений; та же черная шляпа с широкими полями и с белым пером; так же руки заложены были за спину, и казались связанными; так же, спокойные на желтом сыроватом песке дорожки, видны были белые ноги, и на них, охватывая тонкие щиколотки, слабо поблескивало золото двух скованных золотою цепью браслетов.
Омежина улыбалась тою же неопределенною улыбкою, которую потом Крагаев перенес на портрет, и говорила ему:
— Здравствуйте, Андрей Павлович. Я почему-то была уверена, что вы непременно придете в назначенный час. Простите, я не могу подать вам руки, — мои руки крепко связаны.
Заметив движение Крагаева, она засмеялась невесело, и сказала:
— Нет, не беспокойтесь, — не надо развязывать. Так надо. Так он хочет. Нынче опять его ночь. Сядьте здесь, рядом со мною.
— Кто он, Ирина Владимировна? — с удивлением, но осторожно спросил Крагаев, садясь рядом с Омежиною.