Изменить стиль страницы

Жена привычно возражала ему, но, поскольку это был не научный симпозиум, то ее возражения были также на бытовом кухонном уровне, типа «а что ты будешь там жрать» и «сидишь на моей шее».

Возможно, они любили и жалели друг друга, но вечная рознь мужа и жены, кто в семье первый, разъедала этот союз.

Он был простой техник в зубоврачебном отделении больницы, а она защитила докторскую диссертацию, так что наблюдалась описанная шведским классиком Стриндбергом так называемая «пляска смерти», борьба супругов, не то что бы смертельная схватка, но окопная война до гробовой доски.

Объединила их на данный момент общая претензия к дочери, к несчастному Зайцу, почему она их бросила в такое страшное время. Бросила, предала, оставила на гибель родную мать!

Зося пугалась этих криков, готовила, таскалась по магазинам, мыла посуду, стирала белье беженцев и слушала, слушала, вынужденно слушала день и ночь.

Заяц больше уже не звонила, боялась, зато родители ее что ни ночь маниакально появлялись у телефона, просили Зосю набрать им номер, и, как страстные влюбленные, накидывались на дочь с плачем.

Очень быстро, однако, там, за океаном, у Зайца стал отвечать ее механический голос, причем по-американски, одной и той же фразой с длинным писком в конце.

— Але? — вопил отчим ночами и передавал трубку жене. Дело происходило в коридоре.

— Алло? — расстроенно вопрошала мать.

Никто не ответствовал.

Заяц, видимо, поняла, в какую финансовую яму повергли родители ее подругу, и обзавелась автоответчиком.

Насчет этого механизма Зосю просветили друзья, побывавшие за границей, и она объяснила оробевшим поселенцам, что надо «наговаривать» после сигнала.

Они и стали «наговаривать» с прежней страстью все те же свои жалобы: сидим на шее у Зоси, она заболела, денег нет, очередь в посольстве не двигается, эти звонки стоят больших денег, Зося на грани больницы (что было святой правдой), она сбилась с ног, кормит нас, ничего не дает нам делать, даже подмести, сделай что-то.

Родители Зайца всегда оперировали четкими, ясными фактами, не врали, не преувеличивали и терзали дочь своей правдой как железными крючьями.

Итак, эти люди ночь за ночью посылали Зайцу сигналы бедствия, данный обвинительный процесс шел почти два месяца, почти до самого отъезда беженцев в Америку, и дал тот результат, что Заяц откликнулась, сама позвонила Зосе и сказала, что приедет встречать своих родителей в Нью-Йорк, хотя живет на расстоянии 800 километров оттуда.

Уже сквозила в ее голосе сомнительная нотка обвинения, самооправдания и предъявления счета этим надоедливым пришельцам — чего раньше не было.

Ну что же, теперь это были американские правила, порядки и обычаи, рассчитывай на себя!

Видимо, так, решила расстроенная Зося.

Эти 800 километров туда и столько же обратно — это, оказывалось, есть очень большая жертва, которую Заяц согласна была принести родителям в долларах.

Кроме того, Заяц пожаловалась, что в ее лаборатории одни вьетнамцы, которые даже здороваются с трудом, а уж слова сказать лишнего не раскошелятся, работают как конкуренты, ни секунды не теряют. Не обедают даже. Не с кем поговорить в радиусе 1.000 километров, сказала Заяц.

— Ну вот приедут твои, — сказала своим радостным голоском Зося.

— Вот именно, — ответила, помолчав Заяц, — они там тебя съели, я чувствую. Голос у тебя совсем слабый. Уж я твою природу знаю. Будешь помирать, но готовить на всех.

— Я-то что, — беззаботно откликнулась Зося, — им тяжелее.

Наконец беженцы уехали. Затем (тоже ночами), из Америки пошли звонки, посыпались жалобы на бездушную тварь дочь.

Поселились вместе, ужас, кричали беженцы, она до ночи на работе. Приходит орет на нас, — вопили они.

Заяц тоже звонила и буквально рыдала, что сидят на шее, в магазин даже съездить не могут, в магазин надо ехать на машине и всё на мне. И едят поедом.

Кончилось это тем, чем обычно не кончается.

Как правило, все как-то утрясается, семейная пляска смерти плавно идет сама собой, срастаются судьбы, и родители с детьми не могут ни вместе жить, ни расстаться, и супруги тоже, шестеренки цепляются, куклы совершают вращательные движения, повертываются вокруг своей оси, вздергивают головы, бросают ручки-ножки в стороны, жизнь движется, пляски продолжаются до самой смерти — и как пустеет дом без деспота!

Как тоскуют по умершим, лишившись их!

Как тяжко без отъехавших детей!

Как вспоминают старушек, теток, дедушек!

Тут оказался не тот коленкор, тут произошло то, что хуже смерти. Заяц сошла с ума как-то вдруг, ее поместили в клинику, она потеряла работу.

И телефон на этом умолк, никто не отзывается, автоответчик говорит нежно, глуховатым голоском бедного Зайца, на американском наречии, тишь и глушь.

Где-то вкалывают ставшие знакомыми вьетнамцы, где-то зубоврачебный обвинитель сыплет страшными фактами, выхваченными из той груды, которую ежедневно наваливает жизнь, где-то тихо бродит помешанная Офелия, нежный Заяц, а ее мать-профессор, наверно, не способна до сих пор разобрать свои сокровища, картонные чемоданы с никому не интересными еврейскими песнями в их среднеазиатском варианте.

Правда, иногда доходит письмо через приезжанцев: американского языка мы так и не выучили, в магазин таскаемся пешком за три километра, несем вдвоем сумки (веселая картина, двое осиротевших стариков тащатся по пеклу, он ругается, она плачет).

А где-то лежит волшебный край, лунная Урхана, дворцы, пески, кладбища, бассейны и мечети, базар, груды дынь, газовые трубы по всем домам, бирюза, золото, виноград, родной язык, могилы предков, пустыня, еврейские песни на местном языке.

И надо всем этим поникла добрая Зося, а тут ее кошка, родное дитя, произвела на свет дивного пушистого, робкого котенка, девочку, и Зося назвала ее Заяц.

Новый Заяц редкого цвета, она коричневая. Это маленькая красавица, каких свет не видывал, глазки таращит, носик пуговкой, тихая, крошечная, лохматая.

Всех бы обняла и защитила Зося, всех, но она бессильна перед чужим племенем, как бессильна и перед пляской смерти.

Пляской смерти огромной страны.

Сынок

А какой еще мог получиться у нее сынок, если она пила и ходила по всяким сборищам, используя каждый момент, дни рождения, праздники, то получка, то пятница и т. д.

У нее была постоянная компания друзей, это очень важно. Пара женатиков, собирающие иконки по бабушкам в провинции и складни и медные кресты по старообрядческим кладбищам, такие начинающие коллекционеры, далее один постоянно разводящийся Вова с девушкой, тоже постоянной, затем пары: он горский иудей тат Лев, она Элла, пьющая еврейка, причем Лева водитель, а Элка интеллигентка, мама врач, отец был поэт.

Вот эта компания плюс еще неопределившийся холостяк после двух жен, Виктор, врач по онкологическим облучениям, во как.

В дальнейшем сожительствовал с некоторым Ваней из кордебалета оперного театра, но пока что об этом и сам еще не знал (пока ему не встретился Ваня и не склонил к содомии).

А сама она была с внешностью ужасной, на что давно махнула рукой и упирала на свою сексуальность, т. е. пила и ехала потом с кем придется «к нему». Она сильно надеялась на Виктора (того, будущего мужа Ивана), но Виктор лечился от язвы и избегал контактов (полный холодильник лекарств).

А дома поджидала ее разъяренная мать и сынок, любящий и любимый.

Мать, как всегда, все делала — и работала, и дом держала, варила-убирала-стирала.

А дочь приезжала с ночной пьянки и валилась как сноп, чтоб утром со стоном продрать грязные глазенки, буквально грязные, т. е. черные от туши как в очках, кое-как обмыться, там, там и там, подмышками и ниже), переодеться в чистое, что мать простирнула, и валить на работу, где все налажено: пиво на опохмелку, потом обед, обсуждение по телефону «как было вчера» и поиск что будем делать вечером, целый бизнес — звонки, звонки, беготня занять денег, купила бутылку и шасть за ворота.