Изменить стиль страницы

Дед долго и трудно шевелили мозгами. Затем выпил еще одну банку пива и, пошатываясь, побрел к своему джипу. Вечерело. Около бара собралось с полсотни машин, а над вымершим шоссе то и дело стрекотали полицейские вертолеты.

— Плохи дела, крошка, — прошептал Дед и задумчиво погладил руль. — Большая беда приключилась. Хуже чумы. Да… Проморгали мы что-то. Вон здоровяк кричал, что это происки красных, что от русских леса не удирают… Значит, мы крепко проморгали…

Он развернул машину и погнал джип домой. В сторону пустыни, где колыхалось зловещее марево, Дед старался не смотреть. Зато тревожные слова, что зажглись к вечеру на информационных щитах вдоль дороги, сами по себе заползали в душу:

«Наши леса и сады у-хо-дят! Повальное бегство деревьев и кустарников с отравленных и заброшенных участков про-дол-жа-ет-ся! Кто остановит их?!»

Впереди на шоссе вдруг появилось нечто черное, бесформенное.

Дед затормозил, почему-то выключил фары. Напрягая глаза, он присмотрелся, и внезапный страх сжал его сердце: через дорогу медленно, ползком перебиралось несколько чахлых замызганных кустов.

«Такое и в кошмарном сне не привидится, — тоскливо подумал Дед. — Господи, а что же там дома? Дома… Там же наше ЗАВЕТНОЕ ДЕРЕВО!»

Он даже обмер на мгновение, затем резко придавил педаль газа.

Еще никогда в жизни не гнал так Дед свою «клячу».

«Только бы успеть!» — терзала его одна и та же неотступная мысль.

Он вспомнил, как они с Эйлин садили свое дерево. Заветное дерево. Это было в день свадьбы. Давно. Кажется, целая вечность прошла, а ему и сейчас виделись перепачканные мокрой землей руки жены, слышался ее счастливый смех…

«Эйлин, милая Эйлин. Вот уже одиннадцать лет, как тебя нет. А дерево… Как я мог забыть наше ЗАВЕТНОЕ ДЕРЕВО? Еще спилить грозился, старый дурак…»

— Нельзя ли побыстрее, крошка? — жалобно попросил Дед, обращаясь к машине. Джип, словно поняв его, веселее застучал мотором.

Он въехал во двор, когда самые крупные звезды уже затрепыхались в неводе неба.

Дерево было на месте.

Дед облегченно вздохнул и пошел к нему, минуя длинный и слепой дом. Он уже почти вплотную подошел к Дереву — и в ужасе отпрянул. Из растрескавшейся земли торчали черные узлы. Дерево собралось в дорогу. Оно осторожно освобождало свои старые корни.

Ноги Деда подкосились, и он больно ткнулся коленями в эти черные узлы.

— Погоди уходить! — горячо и исступленно зашептал он. — Да, я ни разу не позаботился о тебе за последние годы. Но ты ведь знаешь, что после смерти Эйлин моя душа окаменела так же, как эта земля. Что сыновья? Ты же знаешь их. Это не утешение старости, а соль на мои раны… Не уходи, старина! Пожалей меня, слышишь, спрячь свои корни. Без тебя я останусь совсем одиноким. Погоди уходить. Я сейчас напою тебя…

Дед бросился к электронасосу, но тот железно постучал, повздыхал и не обронил ни капли. Тогда он схватил ведро и побежал через дорогу, через запущенный сад к общественному колодцу, который вырыли, наверное, еще первые пионеры-поселенцы. Он носил и носил воду, забыв об усталости, о том, что на дворе уже ночь. Сначала для ЗАВЕТНОГО ДЕРЕВА, потом другим деревьям, поливал пыльные кусты и полузасохшие цветы. Несколько раз Дед спотыкался, чуть было не упал. Проворчал сердито, ни к кому не обращаясь:

— Мы, кажется, начинаем понимать, что к чему. Черт побери! Я, например, многое понял…

Уснул Дед только под утро. На траве, под своим ЗАВЕТНЫМ ДЕРЕВОМ. Он лежал — неуклюжий, усталый и улыбался во сне. Может, потому, что солнце уже было высоко, а его лицо холодила спокойная густая тень.

Восхождение в Ад

Разговор бегал ящерицей — не то что глаза, хвост не разглядишь. Генри Лоусон обожал игру ума и многоликость слова, однако право заниматься этим уже лет двадцать оставлял исключительно за собой. Так было сотни раз. Он привык к этой игре, знал, казалось, все ее правила и, может, поэтому вдруг с ужасом обнаружил, что сегодня, сейчас, в данный момент, игру ведет не он, а Стивен Бирс, редактор. Значит, он — ведомый? А это в свою очередь значит…

Он весь напрягся, и из милой зелененькой ящерицы мгновенно превратился в скорпиона, готового при первом движении жертвы вонзить в нее ядовитое жало.

— Скажите, Стив, — начал он в духе рубахи-парня, откровенного, грубовато-прямолинейного Настоящего Американского Парня, чей хорошо продуманный и отрепетированный образ и создал ему паблисити. — Вам что-нибудь не нравится в моем последнем романе?

— В очередном, — поправил редактор. В его пренебрежительной улыбке уже не было игры.

— Какого дьявола?! — взорвался Лоусон. В данный момент он был всамделишним Настоящим Американским Парнем, что с ним случалось редко. — Я не привык, чтобы со мной играли в кошки-мышки. Выкладывайте, в чем дело.

— Это не Лоусон! — Стивен Бирс подтолкнул папку с рукописью в сторону Генри. — Здесь все вторично. Не думаю, чтобы вы так быстро выдохлись. Но ваши последние метания… Рассказы, эссе, несколько худосочных пьесок, наконец — вот это… — Он брезгливо взглянул на рукопись и закончил жестко и четко: — Если это и Лоусон, то не тот, который нужен читателю и издательству. Что с вами происходит? Вы же все-таки мастер своего дела.

Генри потерянно молчал.

Странно, но вся злость, желание ругаться и доказывать куда-то девались. Он давно ждал этого разговора. Ждал и боялся, десятки раз выстраивал в уме целые бастионы контраргументов. А вот случилось неизбежное — и он беззащитный, один в чистом поле, без коня и оружия, король, которому вдруг сказали…

Генри поймал себя на том, что по профессиональной привычке даже в этой ситуации подбирает эпитеты и сравнения, и уже спокойно спросил:

— Это ваше частное мнение, Стив?

— Нет. — Редактор, очевидно, тоже устал от такого нелицеприятного разговора. — Мне поручили… извиниться перед вами.

Это был приговор. Приведя его в исполнение, Бирс мгновенно подобрел и снова стал Добрым Малым.

— Не отчаивайтесь, Генри, — сказал он, возвращая Лоусону рукопись. — По-видимому, вам не хватает впечатлений. Надо встряхнуться… Вы истратили свой запас впечатлений, Генри. Поедьте куда-нибудь, понаблюдайте жизнь простых людей. В самом деле. Кто ваши нынешние герои? Богатые бездельники, знаменитые писатели и художники, продюсер, журналистка… Вы описываете страдания духа, а герои-то, в сущности, бездуховны. Читатель сразу чувствует фальшь…

— Все в этом мире вторично, — махнул рукой Лоусон. — Миллионы книг, десятки миллионов. Миллиарды персонажей и ситуаций. Сама жизнь вторична. Что может придать ей интерес, ее изображению? Вы тоже мастер своего дела. Подскажите: чем еще можно удивить этого проклятого читателя?

— Не знаю, — пожал плечами Бирс. — На вечные вопросы каждый отвечает сам. Может, в этом уже и заложен ответ. Все всем давно известно — это правда. Но каждый из нас надеется, что другой видит и чувствует мир иначе. Литература — это вечный самообман. Она требует обнаженности, непосредственных восприятий, исповедальности… То есть король должен быть по-настоящему голым, а не притворяться, зная правила игры.

— По-моему, игра кончилась, — сказал Лоусон.

Он встал, взял папку с рукописью и пошел к двери.

— Вы еще мальчик, Генри, — весело бросил ему вслед Бирс. — Вам всего лишь сорок два. Встряхнитесь, Генри.

Он попросил водителя такси, и тот купил ему в первом попавшемся магазине два фунта швейцарского сыра, коробку галетного печенья и две бутылки вина.

Пока ехали, Генри устало полулежал на заднем сиденье и в который раз прокручивал в памяти пренеприятнейший разговор с Бирсом.

«Впрочем, чего я паникую?» — Взгляд Лоусона, до этого несколько растерянный, вновь стал осмысленным и цепким. — «У каждого писателя бывают неудачи. Стивен прав: я уже подзабыл, какова она на самом деле — настоящая жизнь. У меня были впечатления юности плюс хорошее воображение. Я думал, что этого достаточно. Хватит на сотню книг. Хватило на девять… Ну и что? У меня есть кой-какое имя, деньги. Что мешает мне покинуть хотя бы на время литературную биржу и пожить в свое удовольствие?!»