Изменить стиль страницы

Такая мера лишила нас последней возможности наслаждаться праздником, так долго ожиданным… Единодушно, почувствовав угнетение, мы разразились проклятиями на гувернантку… Брат Миша кинулся к ее постели, все за ним, и в минуту постель перевернута вверх дном; стащив на пол перину, мы били ее, топтали ногами, плевали на нее с таким остервенением, будто в наших руках была сама притеснительница. Утолив первый порыв злости, мы начали хладнокровно придумывать мщение. Посыпали сором и полили водой ее кровать, напускали в нее прусаков и других насекомых, подушками вытерли весь пол… Наконец, прикрыв все одеялом, мы успокоились, но брат Миша сказал, что еще ей мало: он придумал заманить ее в детскую и в темноте подставить ей "ножку". Мы приняли его выдумку с восторгом; он славился искусством подставлять ножку: как подкошенный колос, падала его жертва! Мы погасили ночник, а маслом от него полили путь, по которому неизбежно приходилось цроходить гувернантке. Миша притаился у двери. Мы, чтоб привлечь жертву, взялись за руки, составили круг и с неистовыми криками, визгом и свистом пустились скакать и вертеться, как исступленные; волосы наши развевались; почти неодетые, мы походили на диких, которые плясками готовятся к жертве. Родные звуки скоро долетели до слуха гувернантки; вырвавшись из рук своего кавалера, она кинулась в детскую,-- мы уже тихо лежали в постелях, когда, раскрыв дверь и сделав шаг за порог, она с визгом растянулась на полу… Мы едва дышали: некоторые из нас вскрикнули, будто спросонья… Люди принесли огня; гувернантка, кинувшись к свечке, дико и с ужасом начала осматривать свое платье, покрытое маслом, и чуть не заплакала… Несчастие это так поразило ее, что она лишилась теперь даже обычной своей догадливости… Сначала она пробовала разные меры, но скоро с горестью убедилась, что нет никаких средств исправить платье, а так явиться нельзя… Она разделась с отчаянием и, чтоб чем-нибудь вознаградить себя, приказала всем нам стать на колени возле ее кровати… Счастливые удачей, мы окружили ее с удовольствием. Она беспрестанно вертелась на своей кровати, музыка душила ее, она готова была отдать полжизни, чтоб снова явиться в залу, но платья другого не было, и она закрывала глаза, усиливаясь заснуть… Мы жалобно пищали на разные голоса: "Mademoiselle, pardonnez-moi", {Мадмуазель, простите меня (ред.).} и, кажется, первый раз наши вопли, которые она прежде слушала с явным наслаждением, терзали ее. Она сердилась, запрещала нам просить прощения, но мы нарочно усиливали наш писк, -- мы все пищали, один брат Миша странно хрипел, выговаривая: "pardonnez-moi". Наконец она потеряла терпение и отпустила нас, пообещав расправиться с нами завтра. Мы улеглись, но долго еще шептались, передавая друг другу подробности нашего торжества. Гувернантка тоже не спала, долго кашляла и вертелась, от сильных ощущений бала или от последствий несчастного падения -- не знаю; а может быть, и наши переселенцы способствовали ее бессоннице. Мы же в первый раз в жизни заснули, безотчетно чувствуя в себе какую-то гордость и силу…

ГЛАВА IV

На другой день гувернантка все разузнала и всех оставила без обеда; брата Мишу она покушалась наказать построже; но он так погрозил ей отмстить, что она увидела невозможность бороться с таким врагом и объявила маменьке, что не в силах справиться со старшими мальчиками… Мишу отдали в гимназию. Надев мундир, он стал еще высокомерней. На меня и меньших братьев даже нагнал страх: он беспощадно ломал нам руки, щипал и бил нас жгутом, а тетушкам и гувернантке грубил на каждом шагу… Успехи его в науках шли плохо, зато умел он делать коробочки, придумывать загадки, играть в три листа, чему и нас всех выучил. Еще любил он и легко заучивал стихи. Ходил он в гимназию неохотно, всегда в сопровождении собак, которых приманивал костями, наполнявшими его карманы, -- шел не иначе, как посреди улицы, оглядываясь с удовольствием на бегущую за ним стаю. Выбрав удобное место, он выбрасывал кости, уськал голодных собак, собаки с жадностью бросались на добычу, рвали ее друг у друга, шипели, оскаливались и грызлись. Брат забывал все: присев на тумбу, он страстно следил за битвой, -- если ярость собак ослабевала, снова раздражал их и любовался… Так, изучая характеры собак, он нередко пропускал класс, и собаку победительницу, самую дерзкую и азартную, награждал в знак отличия куском говядины… Около того времени к тетушке Елене Петровне присватался жених, очень некрасивый, ничтожный и бедный: он рассчитывал на приданое невесты и на протекцию нашего отца. Предложение свое сделал он через сваху, а сам не показывался. Но тетенька Елена Петровна готова была выйти хоть за обезьяну: так хотелось ей иметь мужа; а маменька радехонька была сбыть свою сестру за человека, который не мог оскорбить ее самолюбия своими достоинствами. Таким образом, сваха не успела заикнуться, как уже дело и сладилось… Приготовления к принятию жениха сопровождались страшной суетой. Наконец он явился. Весь красный, как вареный рак, низенький, с вечной улыбкой, по милости которой один угол его кривого рта постоянно пребывал под ухом, с тупым и маслянистым взглядом. Маменька отрекомендовала жениха Елене Петровне, видевшей его в первый раз, и с того дня она стала считаться невестой… Зависть к тетушке-невесте совершенно изменила гувернантку: она стала невнимательна в классе, все о чем-то думала; мы безнаказанно грубили тетушкам Степаниде и Елене Петровне. Раз они за меня поссорились с гувернанткой. Невеста приказала мне стянуть ей платье, я отказалась: она оставила меня без чаю; я рассердилась и сказала, что мы ждем не дождемся, когда бог избавит нас хоть от одной тетушки, и обещала поставить свечу Николаю чудотворцу, когда ее не будет. Слезы брызнули из глаз чувствительной невесты. Сестра ее не выдержала и, как ястреб, распустив когти, хотела вцепиться мне в волоса, но я успела спасти их, быстро накинув себе на голову передник… Бледная от злости, Степанида Петровна стучала мне в голову кулаком так, что искры сыпались у меня из глаз, но я нарочно смеялась и уверяла, что мне совсем не больно… И она также расплакалась и требовала, чтоб гувернантка строго наказала меня; к удивлению моему, гувернантка сделала мне очень деликатный выговор -- и только. Невеста и сестра ее возмутились легкостью наказания и приписали такое потворство зависти к чужому счастию… Гувернантка, зардевшись как зарево, с презрением объявила, что не стоит такой дряни завидовать, а если захочет, то найдет себе жениха получше и поумнее… Такой презрительный отзыв о женихе тетушки привел сестер в страшную ярость. Вспыхнула жестокая ссора, которая легко могла кончиться кровопролитием, но, к счастию, подоспела тетенька Александра Семеновна и разняла их… На другой день маменька выслушала две жалобы: обе стороны доказывали, что они обижены…

Жених ходил к нам каждый вечер. Приходя, он подходил к ручке своей невесты, садился в угол, на вопросы отвечал отрывисто, а сам никогда не решался их делать, выпивал два стакана чаю с ромом, вставал, подходил снова к ручке своей невесты и уходил домой…

Раз он явился краснее обыкновенного, еще сильней улыбался, смотрел на свою невесту как-то странно, и даже, к общему удивлению, сделал два вопроса; кажется, один состоял в том, нельзя ли дать ему рому без чаю? Насидевшись в углу, он встал и неровными шагами подошел к невесте, которая, думая, что он идет проститься, по обыкновению протянула ему руку… но он вместо руки чмок ее в губы; удивленная невеста отшатнулась, а жених, потеряв баланс, наткнулся на стоявшую вблизи гувернантку… Она с визгом отскочила, и жених растянулся на полу. Мы сбежались на пронзительный визг гувернантки; она стояла в углу и, закрыв руками лицо, кричала:

– - Ах, ma chere, он меня хочет целовать!

Жених встал, улыбнулся, поклонился и вышел из комнаты. Взбешенные тетушки накинулись на гувернантку, посмевшую предполагать такое постыдное намерение в женихе. Особенно закричала Степанида Петровна, но гувернантка посмотрела на нее с таким оскорбительным изумлением, что она тотчас прикусила язык, злобно взглянув на сестру, а гувернантка сказала невесте: