Высокие звёзды. Невозмутимые. Эрик плывёт на спине. Взгорок с костром еле виден, желтоватый мотылёк в ночи. Вода всё ещё холодная, ноги устали. Голова отыскала струхнувшую логику, логика шепчет: «Как раз так придурки и тонут. Поворачивай же немедленно. Поворачивай!» Но плывёт человек. Потому что знает другое. Помнит. И очищается. Обретает свободу.

Берег. Лагерь аквалангистов, колючая проволока, мостик. Удивительно тихо. Дальше по берегу много костров, приглушённые пьяные крики, а здесь совсем тихо, будто нет никого, разъехались аквалангисты и собаки уснули.

Справа бухает выстрел, тяжёлый, из танка. Сигнал поворачивать. Переплыть — это только полдела, ещё нужно вернуться, не замёрзнуть, не поддаться на судорогу, не обессилеть. Коленки дрожат, хилые бицепсы одеревенели, лучше всего бы пройтися пешком вокруг озера… голому мимо костров?.. Поворачивать поскорее, пока не замёрз окончательно, будь что будет, выбора нет. Плывёт человек, На спине, на боку, на груди — и опять на спине. И только звёзды над ним. Безучастное небо. Настырная вода попадает в рот при переворотах, вкус совсем не домашний, какая-то тина, буза, много что смыто сюда: молчание рыб, грязь людей, сила танков, усердие юных аквалангистов, прозрачность дождя. Звёзды светят в затылок, в макушку — говорят, что оттуда исходит душа, когда. человек чересчур нахлебается… и ещё говорят, будто смерть всегда слева и чуть позади… только кто говорит? Нет никого, тишина, даже возгласы «Лиго!» угасли меж берегов, рыбы уснули, лягушки сидят в камышах вдалеке. Нет никого. И слева чуть позади только тьма. Бурунчики брызг, унылая вода. Так ли плывёт человек? Уже вдоль или всё ещё поперёк? Выскочить из воды, сколько есть сил, и увидеть костёр, скорректировать направление. Не тревожиться больше о береге и о холоде, ни о чём. Забыть время, оставить лишь небо и просто плыть, как машина, как робот. Человек и есть ведь машина, «прохождение тени». Как может тень утонуть, действительно, как? Так думает Эрик посреди озера. И куда-то плывёт. Навстречу музыке.

Люди все разошлись, расползлись по своим норам, обособились. Музыка — это последнее, что их центрует, побуждает высунуть нос. Музыка. Где она, музыка?.. Где?

Когда-то у всех было общее небо, общий лес, общий бог. Ныне у каждого свой потолок. Свои планы на жизнь, своя тактика и стратегия, свой громадный секрет. Плывёт одинокий пловец, и хочется крикнуть ему над водой прямо в ночь:

«Братья и сёстры! Что с нами случилось? Почему мы не слышим друг друга? Почему мы не видим друг друга?»

Горячие мысли в холодном субстрате. Он выйдет на берег, поклонится, скажет: «Я пришёл к вам. Я чист».

На берегу понуро притулилась одна Танька, беспризорный костёр еле теплится, музыка испарилась. В глазах Таньки нет радости, губы её посинели, и говорит она в сторону:

— Тебе надо сматываться. Гога с Женькой пошли искать тебя на тот берег. Гога поклялся набить тебе морду, если ты выплывешь. Кажется, он не шутил…

Первым делом согреться. Одолела трясучка, тело идёт ходуном, зубы стучат; Эрик хочет спросить, где остальные, помимо Гоги, но покуда он вспоминает произношение слов, Свержицкая сообщает сама:

— Остальные уже почесали на первую электричку. Не хотят опоздать на историю.

«Не опоздают!» — пытается выдавить выплывший, но Танька вставляет своё: «Мне тоже пора».

Палатку забрали Шумилов с Толяном, одежда Эрика греется возле костра, кроме плавок — захвачены Гогой. Свержицкая давно одета и намеревается уходить, но ведь надо оставить какую-то метку, записку — даже крикнуть пловец не в состоянии. У девчонки должна быть губная помада, он ищет бумагу — но где её взять?.. Есть три рубля, однако на них не напишешь помадой… оставить рубашку?.. Танька находит салфетку. Буквы скачут и свистопляшут, но при сильном желании всё же слагаются в записку: «Гога, встретимся на истории. Эрик». Теперь закрепить, придавигь камнем возле костра, воткнуть сосновую ветку для знака — и можно идти.

Светает. Молочное небо набрякло ответственным днём, вдалеке шумит поезд, нескончаемый товарняк, за ним вслед пойдёт электричка. Там, на станции, уже ждут её Савчук и Толян. И Шумилов, и Катька. И Свержицкая тянется к ним, спешит без оглядки — почему так тоскливо, ну почему?…

— Татьяна, постой, — Эрик восстанавливает дар речи. — Знаешь, плевать я хотел на историю СССР. И на первую электричку. Пошли лучше куда-нибудь. Просто куда-нибудь.

Груша безропотно сворачивает с еле заметной тропинки. На станции их не дождутся.

— Знаешь, — говорит снова Эрик, — я так много понял. Как здорово люди врут. Какое у них чувство собственной важности. А если так разобраться, это лишь заблудившаяся жалость к себе. Зачем люди так набивают свою цену? Будто дерутся за них Господь Бог и Сатана. За зверей, за цветы и деревья никто не дерётся, а вот за души людские ожесточённая битва космических классов. Кому это надо? Кому?.. Человек боится себя. Но не смеет признаться… Если б был Сатана, любой настоящий поэт без раздумий принёс бы в зубах свою душу всего лишь за пару бессмертных стихов. Но тару не принимают. И всё, что у нас остаётся, это только мы сами. Мы сами!

Груша молчит, безответна, молча шагает вперёд промеж деревьев. Эрик меняет пластинку:

— Я теперь отращу настоящие патлы. Никто уже не заставит обрезать. Махну в Крым, там собираются хиппи. Там устроим свой лагерь. Понимаешь, мы живём в конце эпохи…

— А дальше? — вдруг отзывается Груша, совершенно не слыша… или слыша своё. — Что дальше? Крым, это что, вся твоя жизнь?

— Дальше, правда, туман, — соглашается Эрик. Уже в ноябре в Крыму слишком холодно. Это ведь не отель Калифорния.

— Отель «Калифорния» тебе не по карману, — сердито усмехается Свержицкая, сама трезвость. Совсем не по карману. Пора повзрослеть.

Что она знает, Свержицкая? Отель Калифорния вовсе бесплатный, но ведь не в том дело, ведь туда не попасть, когда родился здесь. Значит, нужно действовать там, где родился. Отель Советский Союз тоже неплохо звучит. Вовсе не плохо, когда тебе всего шестнадцать, и впереди так много. Не только Свержицкая и не только история.

Тропинка обрывается в дюнах, тонет в песке. За дюнами плещется море, во все стороны — море, кроме одной. Там устье речушки, несколько домиков и большие-большие деревья. И сзади деревья, другие, неизменные сосны.

Как человек насилует мир. Смотрит в небо, дабы увидеть там знаки. Молится Богу ради поддержки. Деревья как вехи. Земля обязательно мать. Всё обусловлено — и ни грамма свободы в голове человека. А мир улыбается сам по себе. Если это зовётся улыбкой. Если это зовётся… Приходит.

Эрик стоит на краю трёх стихий и созерцает. Вот сейчас должна крикнуть птица — и птица кричит. Вот сейчас должна скрипнуть сосна — и сосна скрипит. Вот сейчас снова выблеснет солнце — и солнце проблескивает. Вот сейчас… но вдруг что-то случается, что-то падает перед глазами, что-то лопается внутри. И мир больше не должен. Ничуть.

В дымке стелется берег. Тополя-бригантины стронулись с места и кильватерным строем плывут в облака. Сосны в огненной пляске. Рыжий песок. И простые понятные люди. Как муравьи.

Зыбится время лёгкими волнами, мерно колышется. Так было — так будет. Неприкаянный кон-ста-та-тор вернулся домой. Мысли вязнут, теряют свой смысл. Остаются стихи. Или просто план действий. Маршрут.

Смотреть, как лето проплывает.
Смотреть, как белый парус тает.
Как солнце томное уходит.
Смотреть, держа слова на взводе.
Идти неспешными шагами.
Кричать беспутными губами.
Прощать безбрежное чужое.
И ждать, безумно ждать иное.

Кромка моря в пузыристой пене, в мыльной пене; он вступает туда, в непрерывную стирку — йодистый запах водорослей, крики чаек, покачивание огромных олушей на волнах (как буйки), холод в стопах.