Изменить стиль страницы

«Распущенность прозы» или даже малейшие претензии на новаторство не позволяли молодым авторам публиковаться в консервативных журналах вроде «Современных записок». И как опять-таки заметил по этому же поводу Адамович, «литературный консерватизм — дело почтенное, нужное, в наши дни особенно, но несомненно все-таки вот что: рядом с "Современными записками" нужны были нашей здешней литературе и "Числа"».

По этим и многим другим причинам держать в руках книжки «Чисел» Гайто было почти физически приятно. Хотя частое упоминание его имени на страницах журнала тоже сыграло немаловажную роль. Гайто публиковал в нем свои рассказы, выступал в журнале как рецензент, на его произведения обращали внимание критики, писавшие о современной эмигрантской литературе.

Вскоре Газданова вместе с Набоковым и Фельзеном назвали лучшими прозаиками альманаха. О чем еще было мечтать молодому писателю? Только об одном — о процветании данного издания. А вот с этим как раз были проблемы. Гайто почти ничего не знал о финансовом источнике, питавшем «Числа», знал лишь, что положение альманаха не стабильно.

Первые четыре номера «Чисел» Николай Оцуп редактировал совместно с госпожой И. В. де Манциарли. Судя по тому, что никаких других литературных трудов, кроме путевых очерков об Индии и заметок о Кришнамурти, г-жа Манциарли не имела, ее присутствие в журнале было чисто формальным и связанным с требованием редакции французского журнала Cahier de l'Etoile, который первое время значился издателем «Чисел». Однако через четыре номера имя г-жи Манциарли с обложки исчезло, за ним стремительно куда-то исчез и французский журнал, и «Числа» продолжали существовать за счет пожертвований частных лиц, которым издатели не забывали выражать благодарность на страницах очередного номера. Теперь деньги на выпуск каждого последующего номера предстояло собирать в индивидуальном порядке. И когда готовый номер отправлялся в типографию, никто не знал точно, выйдет ли следующий и когда. Довольно быстро редакции стало ясно, что на нерегулярные пожертвования хороший дорогой журнал, каким уже зарекомендовали себя «Числа» и к которому успел привыкнуть читатель, Спускать невозможно, и к ужасу постоянных читателей и второе после десятого номера «Числа» были закрыты.

Гайто переживал меньше, чем он сам от себя ожидал. Отчасти потому, что годы в эмиграции уже давно приучили его воспринимать неудачный ход событий как нормальное течение жизни. Отчасти потому, что его уже начали публиковать в «Современных записках», а старенький «рено» все-таки приносил доход, не зависящий от литературных обстоятельств. Тяжелее всех переживал закрытие «Чисел» Борис Поплавский. И это понимали все, кто регулярно читал журнал. Бориса публиковали там чаще других. Дело было даже не в том, что он был признан ведущим поэтом среди моло­дежи. «Числа» были его местом, где он реализовывал себя в том качестве, каком хотел. Статьи о живописи, музыке, боксе, эстетические манифесты, похожие на истерику, — все это он приносил в «Числа», словно выкрикивая в рупор накопившуюся боль. И вот теперь «литература правды о сегодняшнем дне, — как писал Борис в последнем номере "Чисел", — которая, как вечная музыка голода и счастья, звучит для нас на Монпарнасском бульваре», теперь эта литература смолкла, оставив яркий отзвук в эмигрантском литературном многоголосье. Благодаря «Числам» оказались навсегда связанными в истории эмигрантской печати имена Газданова и Поплавского. В действительности их связывало нечто большее — общая жизнь на Монпарнасе.

НА МОНПАРНАСЕ

Красивое и уродливое, умное и глупое, молчаливое и болтливое, талантливое и бездарное, все сталкивалось здесь в необозримом кавардаке и, сталкиваясь, высекало иногда поразительные и незабываемые искры — вспыхивавшие, секунду жившие и потом бесследно пропадавшие.

Илья Сургучев. Ротонда

1

В маршруте обитателей русского Парижа была одна протоптанная дорожка — на бульвар Монпарнас. Трудно эмигранту миновать это магическое место, а уж если он обладал натурой, хоть сколько-нибудь склонной к занятиям искусством, и вовсе невозможно. Ибо лицо Монпарнаса не имело национальности, а дух его был насыщен огромной творческой энергией. Если открыть наугад любые воспоминания о жизни Парижа 1920—1930-х годов, вряд ли сумеем найти автора, который умолчит о монпарнасской жизни. Да и захочет ли? Несмотря на утверждение Георгия Адамовича о том, что «Монпарнас есть несчастье, часть общего исторического несчастья — эмиграции», для многих «монпарно», как называли постоянных обитателей бульвара, был центром вселенной, со всем ее ужасом и счастьем. Они стремились туда, влекомые неведомой силой, невзирая на инстинкт самосохранения. По-разному сложилась судьба русских посетителей Монпарнаса. Те, кому удавалось оставаться зрителем в ежедневных представлениях, выжили и продолжали существовать по большей части достойно, сменив свои маршруты. Были и те, кто погиб, не сумев выбраться из воронки, в которую затягивал монпарнасский ритм. Вот как описывала его Зинаида Шаховская:

«Невероятно пестра стала моя жизнь и так увлекательна, что я почти не замечала бедности. Жила я в джунглях, в самом центре Монпарнаса, в общежитии рядом с "Ротондой" и "Домом", куда и ходила, как на спектакль, — не участником, а зрителем. Чашка кофе за стойкой или (немного дороже) вечером за столиком — вот и все, что для этого требовалось. Рано утром или после работы народ подбадривался стаканом вина. Фауна же часов не знала. Тут и англосаксы, и скандинавы, группа испанцев; кто-то говорит: "Вот Пикассо!" А неподалеку Фернадо Баррей, бывшая подруга Пикассо, и Фужита с новой женой, Юки, розово-белой Помоной, рядом с которой еще желтее лицо мулатки Айши, излюбленной модели монпарнасцев, длинный Иван Пуни, грузный Сутин, толстый Паскин, Хемингуэй и Цадкин. Всё есть на Монпарнасе — и наркотики, и стаканы с перламутровым абсентом, и пикон-гренадин, и пьяницы, и проститутки, и мирные буржуа, которые, спустив железные ставни своих лавок, приходят на аперитив».

К таким же зрителям причислял себя Роман Гуль: «Я "одним боком" всегда любил и люблю богему. А "другим боком" — не очень, не чересчур. В качестве классического "монпарно" я не мог бы проводить тут ночи и дни, как проводили многие русские эмигранты — литераторы, художники, актеры. Почему я не мог превратиться в "монпарно"? Да, наверное, потому, что по нутру я человек земский, "толстопятый пензенский”, и никак не превратим в эдакую столичную штучку… Помню, однажды сижу я в “Доме”, подходит художник Сергей Шаршун, я его знавал по Берлину. “Что, говорит, вы один сидите? Там же, – он показал на дальний угол кафе, – вся литературная братия”. Я в шутку говорю: “Не люблю толпы, Сергей Иванович”».

Если бы наш герой на склоне своих лет успел написать мемуары, то мы наверняка прочли бы у него похожие строки. Гайто, подобно «дикому Гулю» (как называл его Иван Пуни), не любил толпы и, подобно Зинаиде Шаховской, ходил на Монпарнас не участником богемы, а зрителем. Он всегда чувствовал себя чужим в этом всеобщем наркотическом опьянении, чем бы оно ни было вызвано — щепоткой кокаина, новыми стихами или общей возбужденностью. Абсенту он предпочитал молоко. Тем не менее он туда ходил, и ходил регулярно. Как мы помним, это было одно из первых мест Парижа, куда он отправился, сбежав из Сен-Дени:

«Дойдя до угла бульваров Распай и Монпарнас, я вспом­нил, как по приезде своем в Париж я часто приходил сюда и смотрел на незнакомые, широкие улицы; и оттого, что я не знал, куда они идут и где кончаются, от этого недостатка чисто практических сведений, у меня создавалось такое чувство, точно я стою перед чем-то неизвестным: и сотни различных мыслей о парижских жизнях представлялись мне — в том туманном и чудесном виде, к которому тогда было привычно мое воображение».

Через пять лет в душе Гайто никакого «туманного и чудесного вида» от Монпарнаса и «парижских жизней», которые он на нем наблюдал, не осталось. В силу своей непреодолимой тяги к здоровому образу жизни, к уюту и благополучию Гайто ощущал если не сожаление, то недоумение при виде молодых людей с налетом бесконечной усталости и болезненности на лицах.