Изменить стиль страницы

«И?»

«И Рейган отказался обменивать шпиона на заложника. Тогда они начали торговаться, кого добавить к заложнику. И, наконец, пришли к соглашению «об освобождении некоего Орлова», как выразился Шеварднадзе на пресс-конференции. Это было в воскресных газетах».

Самолет взлетел. Мне не хотелось глядеть в окно. В воскресных газетах? Кобяйская почта закрыта по воскресеньям, а с полудня меня взяли под стражу. Пять дней все знали, кроме меня. Два дня меня таскали по полумиру с чертовыми чемоданом и рюкзаком, набитыми ненужным этапным барахлом, чтобы гадал, в тюрьму везут или на новое место ссылки. Потом в тюрьме три дня делали вид, что новое дело на меня уже готово. И все эти дни — и районный КГБ и Якутский, и охрана, и следователь — все знали, что на самом деле меня освобождают.

Типично для них.

Ирина забылась. Время шло быстро. Двухчасовое интервью с Сергеем Шмеманом, корреспондентом Нью-Йорк Таймс, возвращавшимся из Москвы в США. Разговоры о физике с дружелюбным теоретиком из ИТЭФ, обдумывание научных планов.

Наука… Начинать еще раз все с самого начала. Новая жизнь. Новый язык. Ладно, управимся и с этим. В конце концов, голова на том же месте.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

СВАЛИВШИСЬ С ЛУНЫ

Размышляя обо всем и ни о чем, я сонно сошел с трапа самолета — и тут же попал в руки четырех громадных черных полицейских в черном (ФБР), с огромными пистолетами на поясах, мгновенно окруживших нас с Ириной. Они проложили дорогу в плотной толпе журналистов, друзей и любопытных, запустили нас в какое-то помещение для краткого свидания с Людой Алексеевой и Валей Турчиным, вывели оттуда, ввели в другое помещение, полное ожидавших там друзей и репортеров, усадили за стол, отбросили от стола репортеров, распростерли свои могучие тела между нами и собранием и замерли. Я понял, что должен принять решение.

НАУКА ПУСТЬ ПОКА ПОДОЖДЕТ.

Следующие четыре месяца я вел кампанию за освобождение тех, кто остался позади, используя каждую пресс-конференцию, каждый митинг, каждое интервью для повторения имен: Сахаров, все еще в ссылке в Горьком; Корягин, все еще в пермском лагере; члены Хельсинкских групп в лагерях и ссылках; Марченко в Чистопольской тюрьме, много недель назад объявивший бессрочную голодовку с требованием всеобщей политической амнистии. Его могла остановить только амнистия — или смерть, мы знали это. Этот человек, если сказал — сделает, сколько бы власти ни повторяли «Умирай! В СССР нет политических заключенных!» Нужно было спешить, спешить с поддержкой. Люда и я говорили о нем везде, где только возможно. Американская Хельсинкская группа в Нью-Йорке подготовила мне два фотоплаката — Нельсона Манделы и Анатолия Марченко. Люди знают Манделу; пусть знают также Марченко и защищают их обоих.

Я работал с такой же интенсивностью, как в Москве перед арестом. День за днем — интервью с журналистами, встречи в Белом Доме и Конгрессе, выступления в академиях наук, посещения коллег-ученых и коллег-правозащитников, снова выступления, снова интервью — было физически легче, чем в лагере, но тяжелее, чем в ссылке. Впервые в жизни я начал ежедневно принимать сонные таблетки, день за днем, неделю за неделей, так как иначе не мог спать от усталости, — хотя к любым таблеткам относился с отвращением.

Через несколько дней после прибытия на Запад я встретился с президентом Рейганом и госсекретарем Шульцем, которые в то время готовились к поездке в Рейкьявик для переговоров с Горбачевым. Они спросили, в частности, как помочь Сахарову. Слава Богу, Сахарова знали все и о его судьбе беспокоились на уровне правительств.

«Когда мы просим Советы позволить Сахарову и его жене выехать к семье в Бостон, — сказал Рейган, — нам отвечают, что это, мол, невозможно, так как он владеет многими государственными тайнами. Это очевидная игра, но нам нечего возразить. В каком направлении лучше всего действовать?»

Так поставленный вопрос несколько смутил меня. Насколько я знал, сам Сахаров не просил разрешения покинуть страну. Это именно Советы хотели бы свернуть всю дискуссию о правах человека на один единственный вопрос — о праве на выезд по семейным мотивам. Официальная линия состояла по-прежнему в том, что ни политической оппозиции, ни политических заключенных в Советском Союзе не существует. Может быть отказники, да, существуют, но ведь это, замечали советские эксперты в штатском, надуманная «еврейская проблема», ничего общего с реальными правами человека не имеющая. Что касается прав человека, то мы заявляем, глядя вам прямо и честно в глаза, что никаких так называемых нарушений в нашей стране не было и нет, а, кроме того, это наше внутреннее дело, в которое любезно просим вас не вмешиваться.

«В случае Сахарова, — посоветовал я, — лучше требовать не выезда, а просто освобождения — с правом самому выбирать, где жить, в Москве ли, в другом месте. Сахаров публично заявил, что он действительно владеет государственными секретами, но считает оскорбительным предположение, что он может кому бы то ни было их выдать».

Когда знаменитый телефонный звонок Горбачева в Горький в декабре того же года освободил Сахарова из ссылки, он просто вернулся в свою московскую квартиру.

В конце октября я покинул гостеприимный дом Турчиных в Нью-Джерси с тем, чтобы отправиться в Европу в сопровождении штатного исследователя Хельсинкской группы США Катерины Фицпатрик, которая была также отличной переводчицей. Катя знала о советских политзаключенных больше, чем кто бы то ни было в мире, исключая, конечно, Людмилу Алексееву в Нью-Йорке и Кронида Любарского в Мюнхене. В последующие шесть недель я посетил столицы почти всех западноевропейских стран, встречаясь равномерно с лидерами правыми и левыми. Маргарет Тэтчер и Вилли Брандт, Хельмут Коль и Петра Келли, члены правительств и главы тредюнионов; а также «комитеты защиты Орлова» в Париже и Женеве; а также научные лаборатории в Женеве и Гамбурге. В Лондоне я, наконец, пожал руку моему замечательному адвокату Джону Макдональду. В Вене меня выбрали почетным председателем Международной Хельсинкской Федерации по правам человека, объединявшей движение, начатое Московской Хельсинкской группой за десять лет до того. Люда присоединилась к нам в Вене, чтобы участвовать на уровне представителей общественности на Венской Конференции по безопасности и сотрудничеству в Европе, открывшейся в октябре 1986 года.

Западные лица все еще составляли для меня проблему, я их не узнавал и не чувствовал, зато советские делегаты распознавались немедленно, еще до того, как они открывали рот: будто все они только что сошли с лагерной вышки. А уж если открывали рот…

«Госдепартамент использует вас в своей игре, Юрий Федорович!» Это советский эксперт по гуманитарным, разумеется, вопросам только что выслушал речь госсекретаря Шульца, в которой тот потребовал освобождения Сахарова, Марченко, Корягина и всех членов Хельсинкских групп. Не было тайной, что Орлов просил Шульца об этом. Более того, Орлов здесь появился сам, нахально одетый в элегантный костюм, сшитый для него в КГБ, и ведущей дружеские беседы с западными делегатами. Ясное дело, агент Шульца.

«Ну, может быть Вы поможете освободить наших заключенных?» — предположил я. Он посмотрел на меня так, как если б я свалился с луны.

Фактически я и сам начал чувствовать себя чуть-чуть свалившимся оттуда после многих дискуссий в Америке и Европе с такими людьми, которые хоть и сочувствовали нам, но, в отличие от Рейгана и Шульца, верили, что сильное давление на СССР в области прав человека может породить опасную нестабильность; или вовсе не верили ни в какую связь между правами человека и международной безопасностью. Уже более десяти лет прошло с тех пор, как Хельсинкский Акт 1975 года формально признал наличие такой связи, и наша Московская группа опиралась именно на эту концепцию. Тем не менее, многие все еще ее не понимали. Моя кампания в защиту политзаключенных была и кампанией в поддержку этой идеи. Я пытался объяснить на обоих континентах то, что нам, членам Хельсинкских групп, было всегда элементарно ясно: советский режим не смог бы ощетиниться вооруженным лагерем, швыряя богатства и таланты страны в бездонную пропасть милитаризма, без своих беспрецедентных ограничений на свободу передвижения и свободный обмен информацией, введенных после 1917 года как внутри страны, так и в отношениях с внешним миром. Существование непроницаемых барьеров для демократического контроля над военно-промышленным комплексом, для развития неконтролируемых контактов между миллионами простых людей, для взаимного знания и понимания между народами, — вот где лежала угроза международному миру и безопасности, а не в давлении на правительства или на граждан в отношении прав человека. Наоборот, такие взаимные мирные вмешательства объединяют людей, позволяя им чувствовать себя частью всемирной человеческой семьи. Возникновение такого чувства, настаивал я, гораздо более важно для мира, чем любые сколь угодно дружеские отношения между правителями. Хорошие официальные отношения между правительствами не означают ровно ничего, если одно из них, или оба вместе являются тоталитарными. Добрые отношения с нацистской Германией и позорный Мюнхенский период дали Англии и Франции нуль безопасности, а взаимоотношения между нацистской Германией и Советским Союзом были экстрасуперзамечательными именно перед стартом кровавейшей войны между ними.