Весна 1976 года. Теплая ранняя весна. На деревьях уже зеленеют первые трогательные листочки, и на клумбах робко расцветают нарциссы.

Мы, то есть Юрий Константинович, я и Вера Васильевна Савицкая — наш общий с ним большой друг, живущая с нами в одном Доме, — сидим в саду.

С Верой Васильевной он дружит в «общечеловеческом» и в «метафизическом» плане. Она — последовательница учения йогов, бывала в Индии. Он, большой эрудит по всем оккультным вопросам, если не уезжает в Париж, раскладывает замысловатые пасьянсы. Это занятие я не одобряю и не принимаю участия в нем, считая потерей времени.

— А мне, — уверяет он, — пасьянсы совершенно необходимы. Они проветривают мои мозги, дают мне блаженное ничегонедумание. Я, раскладывая их, просто выключаюсь из жизни. Благодаря им работать легче. Непременно попробуйте, — советует он мне.

Но этому мудрому его совету я так и не последовала.

Весной он всегда чувствует особенный прилив сил и жизнерадостности и сейчас, улыбаясь, цитирует строки Георгия Иванова:

И вновь мы за счастье готовы платить
Какою угодно ценою.

— Нет, вам, Юрий Константинович, платить за счастье не придется, — говорю я. — Вы и так счастливый человек. Ведь счастлив тот, кто вправе — с полным основанием, без всякого эгоцентричного попустительства — быть довольным собой. А вы вправе не только быть довольным, но даже гордиться собой. Остальное уже не так важно. Хотя и даже «остальное» очень недурно. Вы совершенно здоровы, окружены любовью и почтением, живется вам приятно, и вы еще не собираетесь кончать свою ураганную деятельность. А обыкновенно старый писатель даже в своей стране...

Но он удивленно и обиженно прерывает меня:

— Старый? Почему вы называете меня старым? Я не могу не рассмеяться:

— Да просто потому, что вам восемьдесят четыре года. Вспомните, что Толстого во время его восьмидесятилетнего юбилея называли «Всероссийским старцем».

Он тоже смеется:

— А вы правы! Я — старый, я — старец, Мафусаил. Но вот никак не чувствую этого. Мне все кажется, что у меня впереди годы и годы. Никакого груза времени не ощущаю, как будто я еще молод.

— Ощущение вечной молодости — еще лишнее доказательство, что вы счастливый человек, — настаиваю я. Но он протестует:

— Нет, нет и нет. Вы ошибаетесь. Вот вам кажется, что моя литературная карьера удалась. А она вовсе не удалась. И даже напротив, как писал Достоевский. Ведь я прежде всего поэт. Но кто об этом помнит, кто читает мои стихи? Кто?..

Тень огорчения проходит по его улыбающемуся лицу.

Да, правда, поэтическая карьера его не удалась, хотя она и начиналась блестяще. Он занимал одно из видных мест в ряду тогдашних «молодых» поэтов — Довида Кнута, Смоленского, Поплавского, Мамченко, Ладинского, Гингера, Присмановой. Он был первым председателем «Союза молодых поэтов», основанного им самим в 20-е годы. Его второй сборник стихов «Бессонница» распродался целиком, чего ни с одним сборником стихов, кроме «Роз» Георгия Иванова, за рубежом не случалось. Но, став присяжным критиком, он как будто перестал для читателей быть поэтом. Для них, по-видимому, поэзия несовместима с критикой. Или поэт, или критик. А что он критик «Божьей милостью», ни в ком сразу же сомнений не вызывало. Отсутствие интереса к его стихам, непризнание их читателями очень огорчало его. Ведь он сам сознавал, что его стихи становятся с годами все лучше и делаются более глубокими.

Юрий Терапиано — действительно большой поэт. Стихи его — одни из тех, за которыми, как когда-то говорилось в Цехе поэтов, «открываются поля метафизики». Слова в них как бы приобретают новый смысл, созданный мелодией звуков и ритмом, преображающим содержание стихотворения.

Я киваю:

— Да, как поэта вас еще не открыли. Но не сомневайтесь, откроют — и прославят. И, уже смеясь, цитирую себя:

И зачем вам славу ждать?
И зачем о ней мечтать?
Слава всё равно придет,
Не сейчас, так через год
Или после смерти.

На следующий вечер я ждала его, чтобы вместе с ним ехать в Париж обедать. Он вошел ко мне и сказал:

— Поезжайте одна. Мне что-то нездоровится. Я приму аспирин и лягу — даже пасьянс раскладывать не буду. Извинитесь за меня, объясните и кланяйтесь. Нет, беспокоиться нечего. За ночь все пройдет.

Я беспечно уехала, мне и в голову не пришло, что это начало конца жизни Терапиано.

— Завтра все пройдет, — сказал он. Но назавтра ему стало хуже, и он остался лежать. Домашний доктор не мог определить, что с ним, и отправил его в клинику для исследований. Там выяснилось, что это последствия неудачно сделанной операции — удаления желчного пузыря, через двадцать пять лет неожиданно, с таким опозданием, проявившиеся.

«Нет, это не представляет жизненной опасности и не требует новой операции, требуется только серьезное лечение, отдых и уход», — решили доктора. Он вернулся в Ганьи и стал исполнять предписания врачей — серьезно лечиться и отдыхать, не вставая с кровати. Уход за ним — необычайно тщательный — взяла на себя его большой друг Аглая Шиманская. С ней он познакомился вскоре после войны, когда она только начинала свою поэтическую карьеру. Он помог ей стать настоящим поэтом, а теперь она, в свою очередь, пришла ему на помощь и даже переехала из Парижа в Ганьи.

Но доктора ошиблись. Время шло, а ему становилось все хуже. К тому же у него появились ежедневные боли. И тут-то начался его мученический, медленный спуск к могиле, длившийся целых четыре года.

Я тогда уже покинула Дом в Ганьи, но часто навещала Терапиано и со все возрастающим огорчением следила за тем, как он слабел. Надежды на его полное выздоровление уже не оставалось. Все же в таком состоянии он мог еще долго жить. Но с Аглаей Шиманской, своими заботами о нем буквально вдыхавшей в него жизнь и удерживавшей его на земле, случилось несчастье. Она упала и сломала ногу. Перелом оказался очень сложным. Ее оперировали, и она долго находилась в клинике.

Без нее, хотя уход за ним был вполне хорош и к нему, несмотря на собственную болезнь, ежедневно приходила и проводила с ним много времени Вера Васильевна, — состояние его здоровья резко ухудшилось. Лечивший его все эти четыре года врач был на каникулах, а посланный к нему новый доктор не разобрал, в чем дело, отправил его в госпиталь. Госпитали он ненавидел.

Я видела его в последний день его жизни. Меня привез в госпиталь Ренэ Герра. Сиделка ввела нас в комнату, в которой лежал, скрестив руки на груди, незнакомый, скелетообразный старик.

— Вы ошиблись, — сказала я ей. — Это не Терапиано.

— Нет, это он, — и она указала на дощечку, приделанную к спинке кровати, с надписью: «Georges Terapiano».

Значит, это действительно он! Но, Господи, как мог он так чудовищно измениться? Ведь я была у него в Ганьи всего лишь две недели тому назад и даже удивлялась его обманчиво здоровому виду. Он казался таким, как прежде, и только похудел, что даже как-то молодило его. Сколько страданий он должен был вынести, чтобы стать таким!

Я наклонилась над ним и позвала его по имени. Но он даже глаз не открыл. С другой стороны кровати стоял Герра и с испуганным изумлением вглядывался в него.

Постояв молча над ним, мы так же молча вышли из комнаты, спустились по лестнице и сели в автомобиль. Герра был очень бледен, отчего его борода казалась еще чернее. Должно быть, он чувствовал то же, что и я. Но как это выразить словами? Так мы и промолчали всю дорогу.

В памяти моей снова всплыли строки из «Эдипа в Колоне»:

И пока свой день последний не увидит тот, кто смертен,
На земле не называйте вы счастливым никого.

И я поняла, как была не права, называя Терапиано счастливым в тот солнечный день в саду четыре года тому назад.