Изменить стиль страницы

Но Каютину некогда было долго бродить по городу и любоваться его оригинальной наружностью. Предуведомленный заранее, Душников уже приготовил все, чтоб немедленно приступить к делу. Снаряжены были две большие барки, так как средства Каютина позволяли ему теперь вести промысл в размерах значительных, и друзья наши отправились в свой участок.

Все каспийские воды и устья притекающих к морю рек разделены на участки, из которых одни принадлежат частным владельцам, другие казне. Казна предоставляет свои участки свободной промышленности, с платою определенной пошлины. Участок, снятый Каютиным, по совету Душникова, составлял часть так называемых Эмбенских Вод, идущих вдоль восточного берега, и прилегал почти к самому Колпинскому мысу. Отсюда к югу промысел становится опасным: тюркмены и киргизы, кочующие по берегам полуостровов Бузачи и Тюк-Караганского, часто нападают на промышленников, грабят и забирают их в плен.

Каютину и Душникову опасаться, однакоже, слишком было нечего: на двух судах их находилось до сорока человек сильного и смелого рабочего народа, хорошо вооруженного. По совету осторожного Душникова, оружия взято было даже более, чем требовалось при промыслах:

Таким образом, подстрекаемые хорошим уловом, который с каждым шагом вперед становился выгоднее, они, наконец, очутились у самых берегов Тюк-Караганского полуострова.

То была уже глубокая осень, в том краю особенно приятная своей ровностью и умеренным холодом. Солнце быстро опустилось в море, наступил вечер. Барки наших промышленников бросили якорь в виду тюк-караганских берегов. -

Каютин стоял на палубе своей барки. Небо было чистое и ясное; волны, чуть колеблемые тихим ветром, лениво плескались, чуждые своей обычной торопливости; ничего мрачного и пугающего не было в их шепоте; они как будто говорили о спокойствии. Но в душе его не было спокойствия.

Вот теперь планы его удаются; он почти уже имеет то, о чем едва смел мечтать… но зачем ему теперь деньги, стоившие стольких трудов, лишений, и главное, таких жарких битв с самим собою, с врожденной ленью, неспособностью, нерасположением?.. грустно!

Небольшая лодочка причалила к барке: покинув свою барку, Душников спешил свидеться с Каютиным, с которым в течение дня они перекликались только с барок.

Фигура Душникова значительно изменилась. Купеческий костюм шел к нему гораздо лучше так называемого немецкого платья. Ловко сшитый синий кафтан с меховой оторочкой, подпоясанный красным кушаком, шапка с соболем придавали ему молодецкий вид. Не было в нем прежней робости, неуверенности: может быть, что, занявшись, наконец, делом, в котором чувствовал себя не бесполезным, он стал смелее и самостоятельнее…

В последнее время у них только и разговоров было, что о Полиньке. Каютин считал несомненным, что она забыла его; Душников искал других причин ее молчания и советовал ему тотчас по окончании промыслов ехать в Петербург. Но Каютин клялся, что если, приехав в Астрахань, не найдет и там письма от Полиньки, то скорей опять отправится на Новую Землю, чем в Петербург. И теперь речь пошла о том же.

– Оба вы хорошие парни, – сказал Хребтов, неожиданно появившись перед ними. – И умны, и работящи, и спеси нет, одним нехороши: как сойдетесь вместе, так уж добра не жди: все супитесь да хмуритесь, словно у вас и речей веселых промеж собой нет… Испортил ты у меня и его! – заметил Хребтов Душникову, указывая на Каютина. – Правда, и прежде, бывало, он как загрустит, так беда, – да скоро проходило, а уж зато как развеселится, так только держись – дым стоит коромыслом! Песни поет и французские и русские… да что песни! Помнишь, молодец (Хребтов обратился к Каютину), как ты на Новой Земле по насту вдруг французский танец пошел?.. И я, старик, смешно сказать, глядел-глядел, да туда же пустился русскую; глядь – и вся артель пристала… Такая пошла потеха, что куда холод девался! Степь кругом мертвая: не дойдешь, не доедешь, не доплывешь ни до какого жилья, пока не минет зимушка долгая, – а в зимушку ту каждый час ни до чего нет ближе, как до смерти; – глаза режет, словно бдитвами, холод – не приведи бог, а нам и нуждушки нет! лихо согрелись, да и весело было. Я смерть люблю так тешиться. И за то я тебя еще пуще полюбил, Тимофей Николаич, что там, где другой, того гляди, благим матом взвоет, ты плясать пошел…

– То было другое время, – со вздохом сказал Каютин.

– Другое время? Неужели ж скажешь, что лучше то время было? И мерзли-то мы, и товарища схоронили, и долго удачи не было, а здесь вот, спасибо Семену Никитичу, хороший участок снял, – в два месяца, припеваючи, что промыслили! Поди, наш улов по всей Астрахани первый будет. Сколько красной рыбы одной – севрюги, осетра, белуги! А частиковой так и говорить нечего: ведь у нас лосося, белорыбицы, сазана – хоть пруд пруди! Каких тюленей промыслили! каких сомов погромили! – нет, грех теперь кручиниться! Вишь, ночь какая! право, спать не хочется ложиться… не кручиньтесь, други! Я вот артели по хорошей порции винца выдам, так они у меня хором песню молодецкую гаркнут, авось и вас развеселят… а, так, что ли?

– Пожалуйста, Антип Савельич, распорядись, как тебе хочется… пусть веселятся!

Обе барки скоро оживились песнями и плясками, но Каютин и Душников не принимали участия в общем весельи: им как-то особенно грустно было в этот вечер. Настроенный печальными жалобами Каютина, и Душников недолго крепился. Как будто желая утешить Каютина, доказав ему, что горе его еще не так велико, он нарочно старался вспомнить самые грустные случаи своей несчастной любви, мелочи, ничтожные в глазах равнодушного слушателя, но в которых глаз влюбленного открывал тысячи поводов к невыносимым страданиям. Такие воспоминания всегда болезненно действовали на Душникова, в котором тоска редко высказывалась наружными признаками, но зато с страшною, силою. Нервы его были слабы, и, раз потрясенная и грустно настроенная, душа его не скоро успокаивалась… Каютин скоро понял, что своими горькими жалобами неблагоразумно растравил глубокую рану в сердце друга. И он переменил тон, он уже больше не говорил ни о своих страданиях, ни о любви и коварной измене. Но теперь пришла очередь Душникову грустить и жаловаться. Каютин ужаснулся, как еще сильна и свежа любовь к ветреной и причудливой Лизе в сердце его друга. И как вместе с тем она благородна и великодушна.

– Лиза, Лиза! – тихо говорил Душников, всматриваясь в мрачную массу воды и, может быть, видя в волнах ту самую грациозную и прекрасную картину, которую некогда так чудно передала его кисть. – Я был глуп, я был не благодарен, когда прощался с тобой… Я плакал, как недовольный, как обиженный, уходил с тоской и болью в душе… И ты плакала, я довел тебя до слез! И я не умел сказать тебе, что плакать тебе не о чем, что жалеть меня нечего: я и так счастлив на всю жизнь, счастливее всех остальных людей; что ты хоть несколько минут в жизни была со мной ласкова, говорила мне о своей любви. Смешно было бы, если б я еще смел еще чего-нибудь надеяться… Лиза, Лиза! помнишь ли ты еще меня? Нет, где тебе помнить? у тебя такой характер – ты идешь, сама не знаешь куда, идешь не останавливаясь; мимоходом делаешь ты счастливыми тех, кто умеет понять, что и одна ласка твоя великое счастие, несчастными тех, кто возмечтает много… Я прежде не хотел еще раз с тобой встретиться – казалось, и страшно, и грустно… как подойду? что скажу? Но теперь я хотел бы еще раз увидеть тебя, чтоб сказать тебе: если я когда-нибудь прихожу тебе на мысль, так не думай, что ты сделала меня несчастным; думай, что ты дала мне много, много счастия, больше, чем стоил я, и будь весела, ребячься и прыгай, хохочи, спи сладко… Если ты встретишься с ней прежде меня, – продолжал Душников, взяв за руку Каютина, – перескажи ей мои слова, скажи, что я очень счастлив… и прошу ее простить мне, что, прощаясь с ней, я заставил ее плакать… Ах, как она плакала! как ей было жалко меня и совестно! Да, так плакать могут, только когда любят! – воскликнул Душников в сильном волнении… – Так что ж? она меня любила! Да! любила, но потом увидела, что я не пара ей… она права, права! я сам должен был понять.