Изменить стиль страницы

– Ваше жертвоприношение, – с холодной учтивостью склонил в его сторону лысый череп один из старцев, – не идет ни в какое сравнение с хорошо вам известной готовностью Авраама заколоть собственного сына. Доктор Боголюбов – кто он для вас? Солженицын, – при упоминании Нобелевского лауреата по чисто выбритому, несмотря на морщины, лицу старика пробежала судорога ненависти, – напрочь отбил у меня охоту к пословицам, но все-таки не могу не прибегнуть к исключительно точному выражению русского народа, который в подобных случаях говорит так: седьмая вода на киселе.

– Мне, – багровея и ослабляя тугой охват бабочки, ответствовал Николай-Иуда, – в свое время пришлось переступить через родство, куда более близкое…

– Мы знаем, – оборвали его старцы.

Потоптавшись на месте, Сергей Павлович, резко свернул направо, на узенькую асфальтовую дорожку, ведущую в глубь квартала. Правильно ли было принятое им под влиянием воспаленного воображения решение, нет ли – он об этом уже не думал. Однажды, в пору, правда, более светлую, он гулял здесь с Аней, призывая ее не обращать внимания на унылые панельные дома серого цвета, а созерцать чудом уцелевшие старые яблоневые сады, густо усыпанные маленькими, еще зелеными плодами. Жаль, прибавил он, что вот-вот явится какой-нибудь Лопахин из райисполкома и велит на их месте поставить новые человеческие муравейники.

– Такова, – откликнулась она, и в мягких прекрасных ее глазах он различил отсвет глубокой печали, – судьба всякого земного Эдема. Слишком тяжело для людей бремя его красоты.

Он мельком вспомнил ее слова об Эдеме и запоздало воскликнул, что красота сама по себе беззащитна, и уж во всяком случае ей не спасти мир от пошлости. Бог не уберег, а дьявол изгадил. С асфальтовой дорожки, огибая дом, он перепрыгнул через низенькую решетку и побежал по любовно возделанному палисаднику под хруст стеблей погубленных им цветов. И всякий левкой, чья жизнь была им безжалостно оборвана, вопил к Небу об отмщении злодею, и согласный вопль жадно сорванных и равнодушно выброшенных тюльпанов, спаленных трав, сваленных и гниющих деревьев, отравленных рек и загаженных озер был для Господа еще одним запоздалым доказательством нравственного изъяна в созданном Им племени. Предпримет ли Он, наконец, что-нибудь для исправления содеянного или давно уже махнул рукой и решил оставить все как есть до Своего Второго Пришествия? Но и по асфальтовой дорожке – услышал Сергей Павлович – уже не таясь, гремели вслед ему шаги преследователя. Что это? Кто?! Страх пронзил его и отозвался унизительной дрожью в руках. Никогда бы с такой яростью никакой топтун не бежал за ним. Он кинулся в одну сторону и уперся в глухой забор, возвышавшийся над ним, как кремлевская стена. Повернул в другую – но слишком уж близко в ночной тишине зазвучали грозящие его жизни шаги. Внутри у него все затряслось, а в груди образовалась знобящая дыра, куда, сжимаясь и усыхая, улетала его способность к здравому рассуждению. Встретившийся ему прошлой осенью в лесу мужик в красной лыжной шапочке и с топором вспомнился Сергею Павловичу, и теперь он уже был уверен, что вместо топтуна послан по его душу убийца. Отыщет ли Сергей Павлович Завещание или все его труды пойдут прахом? – чем предоставлять столь важное дело слепому случаю, надежней и проще убрать доктора. Нет человека – нет и головной боли о его неразумных поступках. Он все круче забирал влево, пересек один из старых садов, перепрыгнул через какой-то заборчик, благополучно миновал невесть к чему вырытую яму, снова оказался среди недавно построенных домов, выбрался, наконец, на тротуар широкого пустого темного проспекта и остановился, тяжело дыша.

Теперь куда? Домой? Перемахивая через ступени, вбежать в подъезд, вызвать лифт (Боже всемогущий! сделай так, чтобы он уже стоял на первом этаже!), надавить кнопку «7» и, открыв дверь, тотчас захлопнуть ее, защелкнуть замок и накинуть цепочку? Мой дом – моя крепость. О, несказанное блаженство собственной норы! О, счастье преграды, ограждающей нас от хищных поползновений мира! О, веселящая душу радость избавления от сети, стрелы и беса полуденного, хотя, сообразуясь со временем суток, следовало бы назвать его полуночным! Однако, прикидывал Сергей Павлович, со втянутой в плечи головой перебегая проспект и прислушиваясь, не звучат ли за ним шаги лютого его врага, успеет ли он в целости и сохранности вознестись на седьмой этаж и насладиться заслуженным покоем? Отпущено ли будет ему время, дабы, привалясь к двери с внутренней, разумеется, стороны, вымолвить слово, роднящее всех, застигнутых бедой? Позовет ли он, давясь непролитыми слезами: «Мама! Мамочка! Рано ты оставила своего сына наедине с жизнью! Глянь, как нескладно он жил! А теперь вот и убить его хотят! За что? Мама! Голубка моя! За что?!» Он пересек проспект и побежал вниз, под горку. Стало легче.

В подъезде, между тем, взять его проще простого. В два шага он подойдет и стальным кулаком мастера рукопашного боя нанесет ему смертельный удар в область сердца. Или ножом, чуть кривоватым, до остроты бритвы заточенным с одной стороны лезвия и зазубренным и тоже острым – с другой. Тогда в живот. Сергей Павлович на ходу потрогал живот и нащупал место, куда, скорее всего, будет нацелен нож – сразу под ребрами, чуть выше печени, но непременно с проникающим в нее глубоким ранением. О, скольких истекающих кровью бедолаг, именно с дырой в печени, возил он на «Скорой», веля Кузьмичу гнать, что есть мочи, и сигналить, как на пожар. И что? Всего, кажется, двоих – он справлялся – удалось спасти. Рана, несовместимая с жизнью. Вряд ли, однако, имеет смысл именно сейчас, когда печень Сергея Павловича заныла так, словно он несколько дней подряд терзал ее низкопробным портвейном, хотя – Бог свидетель! – уже который день, считая с крестин профессора, он вел жизнь примерного трезвенника и отвергал соблазнительные предложения папы, стремившегося от чистого сердца облегчить сыну выпавшие на его долю в лубянском архиве нравственные страдания, – так вот, следует ли именно сейчас вспоминать, что скончавшиеся от ножевого ранения в печень все были люди, ветрами судьбы снесенные на самые низы общественного дна, как то: бомжи, пьяницы, нищие, проститутки, гомики и всякое такое прочее? И если Сергею Павловичу выпадет незаслуженный жребий разделить их участь и пасть рядом с ними в непочетном строю, то разве не скажут о нем знакомые и незнакомые, одни, может быть, с состраданием, другие, напротив, с полнейшим равнодушием, что допрыгался, мол, наш доктор. Дурные сообщества, с показным благочестием заметит кто-нибудь, порождают дурные нравы.

– Иудушка ты Головлев! – на ходу погрозил ему Сергей Павлович. – Какие у меня дурные сообщества?

И грязная сплетня поползет из подъезда, где обретут его при последнем издыхании: а что вы думали – из-за мальчиков. Мальчиков любил. Сначала одного, потом другого. А они ревнивы аж до смерти! Оставим. Собственно, почему нож? Разве не оснащены они сейчас куда более современным оружием – какой-нибудь, скажем пистолет с нашлепкой на конце дула, позволяющей приглушать звук выстрела до уровня комариного писка? Пискнул сначала в грудь, потом в голову, повернулся и ушел. Мавр сделал свое дело, мавр может уходить. А Сергей Павлович, скрючившись, останется лежать на каменном грязном полу. Внезапно он остановился. Будка троллейбусной остановки с выбитыми стеклами была справа, слева, через дорогу, высился громадный длинный дом, похожий на крепость и потому прозванный «Бастилией». Сергей Павлович, наконец, закурил и медленно двинулся вперед. Там, впереди, по правую руку, за деревьями, серой тенью виден был его дом с ярко освещенными окнами подъездов. Он прислушался. Или ему удалось оторваться от кравшегося за ним врага, или тот затаился где-нибудь неподалеку – с тем, чтобы настигнуть Сергея Павловича на ступенях подъезда, а затем с ним покончить. Во всяком случае, за спиной у себя он слышал лишь редкий шелест проносящихся по проспекту машин, возню котов в ближних кустах да чей-то одинокий пьяный рыдающий вопль: