Несметно было их число...

И в этом бесконечном строе

Едва ль десятое чело

Клеймо минуло роковое...

 

*   *   *

С.-Петербург, суббота

 

С сегодняшней почтой пишу тебе лишь несколько слов. И знаешь, почему? Потому что мне крайне стыдно, что, хотя я и пишу из Петербурга, но не могу тебе сказать, будем мы воевать или нет. Ах, в какой странной среде я живу! Бьюсь об заклад, что в день Страшного суда в Петербурге найдутся люди, которые станут притворяться, что они об этом и не подозревают. Вот, впрочем, что кажется достоверным: князем Горчаковым только что получено от Турции требование очистить княжества в кратчайший срок. Это было бы, конечно, очень смешно, если бы не являлось началом событий столь важных и столь роковых, что никому из живущих ныне не охватить умом ни значения их, ни размаха... Я вернулся из Царского , куда ездил за новостями, но все, что мне удалось узнать, это — подробности, правда, очень любопытные, о вертящихся и пишущих столах; по-видимому, только одни столы и занимаются текущими событиями, ибо именно стол, отвечая на мой вопрос, написал мне самым красивым своим почерком, что в будущий четверг, то есть 8/20-го этого месяца, появится манифест с объявлением войны. Итак, два важных вопроса должны будут сразу разрешиться самое позднее через пять дней (ибо сегодня 3/15 октября): во-первых — вопрос о войне, а затем о том — правду ли говорят столы. Хотелось бы мне прибавить к ним и третий, разрешение коего не перестает занимать меня посреди катастроф и чудес, но когда я спросил у стола насчет себя, он набросал под моей рукой лишь фестоны и арабески, что меня вовсе не удовлетворило. Льщу себя надеждой, что в течение ближайших недель я буду лучше осведомлен более обычным, но зато более точным путем — посредством письма, полученного по почте.

Здесь — в салонах, разумеется, — беспечность, равнодушие и косность умов феноменальны. Можно сказать, что эти люди так же способны судить о событиях, готовящихся потрясти мир, как мухи на борту трехпалубного корабля могут судить об его качке... К счастью, это только пена, плавающая на поверхности, и так или иначе мы скоро увидим, что таится в глубине.

 

Еще до отъезда Тютчева за границу, в мае 1853 года, из-за отказа Турции признать привилегии православного населения в Турции, произошел разрыв русско-турецких отношений; в результате в июне того же года русские войска под командованием князя М. Д. Горчакова (1793—1861) заняли дунайские княжества Молдавию и Валахию. 27 сентября/9 октября Турция потребовала от России очистить княжества, а 4/16 октября объявила ей войну. В начале 1854 года в коалиции с Турцией вступили в войну Англия и Франция. He узнав подобные сведения в Царском Селе, поэт обратился к “вертящимся” и “пишущим” столам. “Столоверчением” в то время увлекались в гостиных и придворных кругах. От этого, кстати, предостерегали поэта его дочери. Еще более точных сведений Тютчев ждал от жены, едущей на свидание к своему брату.

 

*   *   *

Петербург, 10/22 октября

 

Знаешь ли, что я вчера делал? Я ездил в Царское дежурить при вел. кн. Марии Николаевне на церемонии крестин новорожденного ребенка* Цесаревны... На этот раз дежурство, которое мне пришлось нести, было менее компрометирующим, чем выпавшее мне на долю несколько лет тому назад, при подобном же случае, когда я имел честь служить вел. кн. Ольге Николаевне, на ее бракосочетании с Вюртембергским королевским принцем. Мне пришлось только присутствовать с сотней других камергеров на церемо­нии, на которой великая княгиня была крестной матерью. Она очень гра­циозно исполнила свои обязанности и особенно была привлекательна во время хождения вокруг купели, причем крестная мать несет ребенка на руках. После церемонии крестин была обедня и молебен, и действительно захватывающее исполнение митрополичьей службы при пении придворных певчих утешило бы тебя в убожестве нашей бедной греческой церкви в Мюнхене. По принятому обычаю, при крещении молитвы поются вполголоса — sotto voce, и эта умеренная и как бы приноровленная к слабости новорож­денного гармония, эти красивые и полные голоса Императорской капеллы — все это очень трогательно. Все почувствовали также некоторое волнение, но музыка была тут ни при чем, в тот момент обедни, когда Церковь, вознося свои молитвы за Государя, просит для него: “На враги же победу и одоле­ние...”, а в публике ходили неясные слухи, что накануне приехал курьер из Лондона, который привез известия, не оставляющие никакого сомнения в том, что обе западные державы готовятся стать во враждебное положение относительно нас. Наружность Государя, которого я видел в десяти шагах от меня, выражала спокойствие и достоинство, но чувствовалось, что он молится, и он особенно истово крестился каждый раз, когда произносилась молитва за “Христолюбивое воинство”.

Вчера, в воскресенье, новый манифест о войне был прочитан во всех церквах, кроме придворных. Утверждают, что он произвел мало впечатления, что и не могло быть иначе, так как он уже несколько дней был известен и, к тому же, его текст, составленный в нашем министерстве, бледен и бесцветен, как и все, что от него исходит. Тут было бы уместным выяснить тебе конфи­ден­циально настоящее политическое положение, но Восточный вопрос, как он велся до сих пор, внушает мне отвращение, и только пушечные выстрелы могли бы опять возбудить во мне интерес к нему. Единственное соображение, утешающее и успокаивающее меня немного, — это та мысль, что в настоящее время вопрос этот уже более не в руках человеческих и стремится, увлекаемый собственной тяжестью, к той цели, которая указана ему судьбой...

Вчера вечером Рашель дебютировала в “Федре”, в Михайловском театре. Я там не был и по уважительной причине. Цены страшно высоки, как в Итальянской опере, но я рассчитываю на одно или два приглашения в ложу, чтобы ее увидеть. Ее брат Феликс, именующий себя директором отпусков М-mе Рашель, выговорил ей за несколько месяцев, которые она проведет в России, пустяшную сумму в 400 тысяч франков. Она даст около 50 представ­лений в Петербурге и столько же в Москве и Варшаве.

 

Камергерское звание обязывало Тютчева дежурить при царственных особах, что он не всегда с желанием исполнял. Но на этот раз это была великая княгиня, с которой он дружил, а матерью новорожденной цесаревны Марии Александровны (1853 — 1920) была будущая императрица Мария Александровна, у которой дочь поэта Анна служила фрейлиной. Удивляет прекрасное знание не столь уж ревностным прихожанином Тютчевым отдельных моментов процессов крещения, его память о подобных службах в давно прошедших временах.

И конечно, такой большой любитель театра, Федор Иванович не мог не отметить начало гастролей в Петербурге Элизы Рашель (1821 — 1858), известной французской актрисы, на гастроли которой он непременно рассчитывал попасть.

*   *   *

С.-Петербург, понедельник, 16/28 ноября 1853

 

Значит, верно, милая моя кисанька, что я мог пропустить две недели, не написав тебе. Каким образом это произошло? Был ли я болен? Нет. Перестал ли хоть на одно мгновение думать о тебе? Ничуть не бывало, — ты можешь мне поверить. Но для меня становится все более и более невозможным писать тебе безразличные письма , говорить тебе о чем-либо другом, кроме того, что таится в недрах моей души.

[…]С тобой ли Вяземские? Мне бы очень этого хотелось. Я прочел недавно его стихи о Венеции, которые, действительно, очень хороши. Своей нежностью и гармоничностью они напоминают движение гондолы. Что это за язык, русский язык! А по поводу русского, меня, конечно, нисколько не удивляет то, что ты говоришь о затаенном и чисто немецком недоброжела­тельстве, с каким наши лучшие друзья в Германии не преминули встретить новое свидетельство наших бедствий... Ах, добряки, как это для них харак­терно!.. Это словно местное наречие, и я бы чувствовал себя в Германии непри­вычно, если бы не находил его во всех проявлениях их отношения к нам... Что же касается этой другой Европы, еще более западной, что касается Англии и Франции, что касается этой печати, органа общественного сознания, ставшей на сторону турок и полной бешенства и лжи, — в этом призвании к низости, в этом грязном Labarum , воздвигнутом против креста мнимыми христианскими обществами, во всем этом заключается нечто ужасающе роковое. Этот скандал должен был произойти, я знаю, но горе тому, кто его вызвал. Что же касается до нас, находящихся здесь, против которых направлено все это бешенство, нам также придется сводить свои счеты с Провидением, и расплата может оказаться тяжелой... Я был, кажется, одним из первых, предвидевших настоящий кризис; ну так вот, я глубоко убежден, что этот кризис, столь медленно приближавшийся, будет гораздо страшнее и гораздо длительнее, нежели я предполагал. Остатка этого века едва хватит для его разрешения. Россия выйдет из него торжествующей, я знаю, но многое в теперешней России погибнет. То, что теперь началось, это не война, это не политика, это целый мир, который образуется и который для этого должен прежде всего обрести свою потерянную совесть... И по этому случаю, если бы я не боялся, моя киска, внушить тебе опасение за мой рассудок, я должен был бы рассказать тебе о некоторых явлениях, свидетелем коих я был вместе с несколькими другими лицами, — явлениях, которые следовало бы иметь смелость назвать их именем, но смелости этой мне недостает. Я видел, я осязал это чудо*, столь же действительное, столь же неоспоримое, как и вся­кая другая действительность. Чтобы ему не верить, я должен был бы отвергнуть свидетельство своих внешних чувств, но боязнь людского мнения еще сильнее, чем очевидность. Но вот я уже дошел до конца своего письма. Откладываю до следующего тысячу вещей, которые я собирался еще тебе сказать. Кисанька, кисанька моя милая, веришь ли ты еще в мое существование?