Изменить стиль страницы

 

Я другую, молодую

Выберу жену,

В чистом поле на просторе

Гибкую сосну...

 

На этом месте крестный наливал Мартьянову стопку, но они не пили, а, жмуря глаза, заводили другую, не менее грустную, вроде той, что теперь так бездарно поет Жанна Бичевская: “У церкви кареты стояли”. Или балладную “Поедем, красотка, кататься, давно я тебя ожидал”. Это когда они сидели вдвоем. А когда было много гостей, женщины запевали “Златые горы” либо пресловутого “Хас-Булата”. До сих пор мне не понятно, почему простые люди любили петь этого “Хас-Булата”. Ведь ни “чинары густой”, ни кавказских ковров в Тимонихе и слуху не было. Крестный обычно не пел “Хас-Булата”, разве лишь за компанию... А вот когда появилась “Катюша” на слова Исаковского, крестный заставил меня переписывать слова на отдельный листок. В то время я уже учился и старательно выполнил поручение.

Пели в застольях помимо упомянутых “Комарочков” и “Эдакой ты, Ваня” общеизвестную “По Дону гуляет”. Меня отпугивали непонятные слова: “Вот тронулся поезд, обрушился мост”. Почему мост обрушился, и почему дева плачет, да еще не просто дева, а невеста?

Недавно написался у меня рассказ “Колоратурное сопрано”, в нем звучит песня, которую певала моя мать: “Помню, я еще молодушкой была”. Как и что певала моя матушка? Об этом говорить можно очень долго, но здесь главное для меня не слова, а мелодии и манера пения. Например, некрасовскую “Коробушку” мама пела совсем, совсем не так, как поют ее прославленные хоры и солисты! О, я не смогу объяснить, как... Это мне, пожалуй, не под силу... Вернемся лучше опять к божаткам и крестному.

Помню, с какой осторожной торжественностью я уводил младших сестру и брата в гости к божатке Евдоше и божату Никанору. Мы долго топали полями и тропками в заветную Гридинскую, сперва вдоль речки, потом вдоль озера, опять вдоль речки, среди цветущих лугов, не замечая ни травяных запахов, ни вселенского птичьего пения. Мы сами были и душистыми лазоревыми цветами, и небесными птахами...

У Никанора и божатки, как у Коклюшкиных, деток своих тоже не было, родственную пустоту заполняли мы, дочки Никандра, жившие через дорожку, и четверо детей Виктора, обитавших в соседней деревне Помазовской. В Иванов день требовалось посетить и дочек Никандра, и семейство Виктора. Сыновья Виктора и дочки Никандра, Фаина и Зоя, всегда считали нас родственниками. Одна рано окривела, другая... Колхозный теленок был причиной краткого пребывания в тюрьме кривой Фаины во время военного лихолетья. Зоя оказалась сначала в Пундуге, затем где-то в Сибири. Там или еще в Пундуге родила сына. Этот Никашин внук попал в Сибири в колонию. За что — не известно. Там в тюрьме ему попалась в руки моя книжка, он послал мне письмо, как чеховский Ванька Жуков, наугад. Письмо меня нашло, я ответил. Дальше, в связи с Никашиным отпрыском, приходят на память сразу три песни: “Александровский централ”, “По диким степям Забайкалья” и “Бродяга” (не путать с индийской песней из фильма с Раджем Капуром). Три эти русские песни певала вся наша родня, особенно про Байкал и про тайгу, “где пташки одне лишь поют”, и про котомку, в которой “сухарики с ложками бьют”. Увы, времена изменились в худшую сторону! Наш “сибиряк” взял на ферме лом, выдрал на моих воротах пробои, затем выдрал и пробои в двери, что ведут в избу. (Из “родственных чувств”, что ли?)

Он даже полежал на моей кровати, может, и заснул, пьяный, а утром утащил подарочные часы Анфисы Ивановны, “Спидолу”, барометр и что-то еще. Пытался утащить и телевизор “Юность”, но бросил середь пола. Хорошо, что не тронул охотничье ружье, висевшее на лосиных рогах.

Не стал я писать бумагу “по факту грабежа” и поэтому сам угодил в опалу. И милиция, и прокурор долго, несколько недель, меня донимали: когда, дескать, напишешь, он у нас опять попался, уже за другую кражу. И хотя я выдержал “нападки” силовых, так сказать, структур, спас парня от суда, но все мои старания оказались напрасными... Его выпустили из каталажки, он исчез, начал опять воровать, ездить... “Мы его все равно найдем!” — уверено заявил начальник милиции. И сдержал грозное обещание: беднягу изловили и опять, уже через суд, посадили. Из колонии он опять написал мне письмо... с просьбой прислать папирос. Обокрал, да еще и посылку от меня клянчит! Не стал я собирать ему посылку, а теперь каюсь. (Впрочем, у самого тогда денег не было, началась гайдаровская эпоха.) Все равно, как вспомню его, пахнущего мочой, наверное, туберкулезного, так и жалею, что не послал ему посылку в Шексну. Жив ли сейчас этот несчастный внучек Никаши Шабурина? Не знаю. Писем больше не приходило...

Жену Виктора Шабурина Полю, румяную блондинку, тоже в войну упрятали в тюрягу. Она была осуждена на три года за то, что поздно осенью собирала картошку на уже выкопанном колхозном поле. Не пожалели, засудили. Оставила Полинарья четверых малых деток в деревне Помазовской нищими. Помню, как на санках возил им какую-то поклажу из одежды, собранной сердобольной божаткой. Для них Ермолаевна была ведь тоже божатка (тетка родная). Виктор умер вроде бы еще до войны. Никанор Ермолаевич, муж Евдоши, тоже опекал этих двух девчонок и двух парнишек: Киньку и Кольку, прозванного Морозком. Как все они выжили в войну — непонятно. Мать Полинарья отсидела три года и опять к ним вернулась, веселая и румяная, даже после тюрьмы. Избенка у них была небольшая, худенькая. Деревню Помазиху вообще вскоре нарушили. Жители почти все переехали в Гридинскую. Божат Никанор помазовских жителей обзывал “совошниками”. Почему “совошники”? Да за пристрастие помазовлян к водяным мельницам, а на мельнице в ларе, куда мука сыплется, всегда имелся совок, которым можно легко взять с полфунта муки из обсыпи, что окружает нижний жернов. Возьмет кто один-два совочка муки, и никто даже не заметит, обсыпь пополнится за счет новых помольщиков. Божат Никанор, конечно же, подсмеивался над совошниками из соседней деревни, почти слившейся с родной ему Гридинской.

В разные эпохи и годы помазовляне выстроили на речке мельниц шесть-семь. Деревня конкурировала по мельницам аж с Дружининым, где жили главные мельники. Термином “совошники” божат Никанор подчеркивал некоторую вторичность помазовских строителей. И это несмотря на то, что именно в Помазихе живал тот Денис, который строил мельницу на песке, то есть знаменитый “перпетуум-мобиле”, по-русски — вечный двигатель.

Мужики были не только философами, поэтами, инженерами, но и насмешниками, юмористами. И все эти качества передавали детям. Однажды в Иванов день божат Никанор встретился мне в заливных лугах, откуда я возил в телеге траву на силос. Божат правился к нам в Тимониху, поскольку мы в Иванов день тоже праздновали. Он постоял, поглядел, как я, мальчишка, орудую вилами, кладу в телегу тяжелые травяные пласты. Похвалил меня и без единой улыбки сказал: “Ну вот, тебя моя Евдоша ждет в Гридинскую. А ты не женился еще?”

И пошел в Тимониху, откидывая кривую, сломанную в отводе ногу. Я и впрямь торопился в гости к Евдоше, мне было лет десять. Слова божата о женитьбе моей впечатались в память. Над своими племянниками Кинькой и Колькой он также подшучивал: “Ты, Колька, не Колька, а какой-то Морозко, дрова не умеешь пилить”. Так и прозвали моего ровесника, курносого Колю Шабурина, Морозком. У старшего брата Киньки прозвища вроде не было. Он вырос и отделился от матери, купил дом в Заозерье. Полинарья, по наследству занявшая дом Никанора, девчушек вырастила, Кольку Морозка отправила куда-то на Север, вроде бы в Кандалакшу. Дочки тоже скоро разъехались. А Кинька жил в Заозерье у самого озера. Колька погиб “в людях”, да и сам Киняха пьяный чуть не погиб. Его дом сгорел, мой брат Иван, кажется, едва спас корову. Сын Киняхи был назван в честь дяди Коли Морозка, живет сейчас в Вологде. А его родственник по жене, сосед мой Агафонов, спалил недавно уже второй дом, первый с теленком, второй с живым человеком, женщиной (сам выскочил, а она задохнулась и сгорела). Оба были пьяны. Не стал бы я говорить об этом, если бы нынешние люди заживо не горели! Да еще так часто! Как же быть? Как прощать пьяного человека, потерявшего даже способность самосохранения? Он служит бесу, а все жалеют его... Таков русский народ, и грустно думать об этом...