Изменить стиль страницы

— Ну, в общем арест отменяю в связи с боевыми обстоятельствами. Иди к своей БРДМке. В подвале разбитого тобой дома нашли трех заваленных боевиков и целый склад оружия, человек этак на сто. Вот так, Сашок! Ты не промахнулся...

Да, кстати, тут мы выяснили, в первой роте Михалев такой, знаешь его? Так он был в том бою с твоим братом... Иди, поговори с ним. Через десять минут выдвигаемся. — Полковник, потрепав за плечо выбравшегося на волю Сашка, пошел в голову колонны.

Михалева десантник нашел сразу.

— Ну ты даешь, друг! В упор дом раздолбить вдребезги, да вместе с боевиками...

— Я об этом не знал...

— Да в курсе. Только, Сашок, ты все-таки ошибся. Тот дом слева стоял, видишь вон развалины? Mы его потом взрывчаткой и подорвали. А ты по правому дому долбанул. Идем, покажу...

Старшина Михалев проводил Сашка на сельское кладбище, которое начиналось сразу за разбитым домом. Показал на заросшие мхом три могилы.

— Вот убийцы твоего брата! Мы на следующее утро в село вернулись уже с броней. Бой был короткий, этих гадов положили сразу. У них и уши твоего брата нашли в банке. Уши похоронили отдельно. Уже и не помню где. Так что брат твой был отомщен. Тебе просто никто не сказал из ребят. Мы же десантники, ничего не прощаем и все доводим до логического конца.

Сашок взглянул на могилы, рядом с которыми стояли ваххабитские пики, доказывавшие, что здесь лежат воины, и пошел в сторону колонны. На лице его сквозь густую дорожную пыль проступала усталость.

— Эй, Сашок, а как ты определил, что это именно тот дом, а не какой-нибудь другой? — спросил Михалев.

— Да по рассказам, по памяти, она у меня хорошая...

Август 2001

К.Мяло • Днестр: на незримом рубеже (Наш современник N9 2001)

Ксения Мяло

 

ДНЕСТР: НА НЕЗРИМОМ РУБЕЖЕ

 

Летом 1993 года мне случилось быть в Ярославле; и вот там, в местном музее, я увидела небольшое полотно Шишкина, поразившее меня как грозное пророчество, которому суждено было сбыться. Напомню: тогда прошло едва ли полтора года после 8 декабря 1991 года, когда в Беловежской Пуще прекратило свое бытие историческое Государство Российское и когда в мгновение ока к России нынешней перестал иметь непосредственное отношение целый сонм имен и событий, вне связи с которыми просто нет нашей национальной идентичности. Случившееся все еще казалось ирреальным (не может быть! вот так, в единый миг...) Но из глубины поднималось знание, что это страшное и впрямь произошло; и возникло чувство обрубленности — не подберу другого слова.

Так вот, картина И. Шишкина называется “Беловежская Пуща. Срубленный дуб”. Собственно, это даже не картина, а этюд, и его отличает от всех привычных, известных полотен художника — такого реалистичного, такого ясного, столь не склонного к мрачному колориту, скрытым планам изображения, к мистическим намекам — необыкновенная сумрачность, даже угрюмость пейзажа. Более того: вокруг поверженного тела в глубине окружающей его чащи гримасничают какие-то зловещие, почти гоголевские силуэты. Все дышит злом, и не просто злом, но сознательной злой волей — перед нами сцена убийства, в том нет сомнений. А дуб — ведь он не рухнул от старости, он даже не повален бурей, но срублен — еще полон жизни, мощных сил, он простирает в воздух болезненно скорчившиеся ветви.

Так что же за видение посетило художника, какое предчувствие?

Впрочем, вернее всего, сам он не вкладывал в свой маленький этюд того грандиозного символического значения, которое сюжет его получил сегодня, но — такова природа творчества — бессознательно воспринял некий сигнал из будущего, в котором срубленным окажется само Древо Государства Российского. И речь не только о пространстве — сколь бы ни было страшно его рассечение; еще страшнее — рассечение времени и пресечение родословия (дуб — родословное древо). В III тысячелетие Россия вступает как страна без внятного представления о своей истории, потерявшая и точку собственного начала, и смысловую связь последовавших за этим началом событий. Разрозненными клочьями в общественном сознании носятся и повисают какие-то даты, имена, и это их броуново движение временами рождает эффект трагикомический — как, например, диковинная любовь утратившей выходы к морям, то и дело демонстративно отрясающей прах Империи от ног своих Российской Федерации именно к строителям Империи, Петру I и Екатерине II.

А также — к Суворову, юбилей альпийского похода которого знаменательно совпал с пушкинским и, подобно последнему, ярко высветил царящую в сознании современной России сумятицу, неспособность внятно определить черты собственной преемственной исторической личности. В те дни в моду вошло едва ли не хоровое цитирование строк из “Бородинской годовщины”:

Сильна ли Русь? Война и мор,

И бунт, и внешних бурь напор

Ее, беснуясь, потрясали —

Смотрите ж: все стоит она!

Здесь все — и “левые”, и “правые” — останавливались, обрывали стих, превращая Пушкина в того, кем он никогда не был и не мог быть: в певца поражения — а он любил и не стеснялся петь победу; певца Российской Федерации, а не Великой России — словно бы Пушкин когда-нибудь мог смириться с тем добровольным самооскоплением, вследствие которого нынешняя Россия отказалась даже от тех своих наследственных земель, которые не хотели от нее уходить. И это называется — “стоять”? Тогда за что же Суворов бился на берегах Дуная и Днестра, а Нахимов и Корнилов в Севастополе, а ...

Впрочем, перечислять можно долго, потому что Пушкин в “Бородинской годовщине” говорил не о “вхождении в Европу” усеченного остатка исторической России, а о напряженном противостоянии миров, в котором решался вопрос о самом бытии нашего Отечества — как самоценной личности, готовой вступать во взаимообогащающий диалог с Западом (как и с Востоком), но решительно отказывающейся быть поглощенной иным цивилизационным космосом. Отказывающейся признать, выражаясь современным языком, право Европы на “мониторинг” русской национальной жизни и государственного поведения России. К тому же Пушкин слишком ясно видел, какой своекорыстный интерес движет Европой в ее будто бы “гуманитарной” озабоченности судьбой Польши (как тот же интерес сегодня движет ею в будто бы озабоченности проблемами Чечни). И вызов “борьбы миров” он принимал с рыцарской прямотой:

Куда отдвинем строй твердынь?

За Буг, до Ворсклы, до Лимана?

За кем останется Волынь?

За кем наследие Богдана?

Признав мятежные права,

От нас отторгнется ль Литва?

Наш Киев дряхлый, златоглавый,

Сей пращур русских городов,

Сроднит ли с буйною Варшавой

Святыню всех своих гробов?

Сегодня, особенно после триумфального визита римского понтифика-поляка в “Киев златоглавый”, каждая строка здесь бьет мощным разрядом острейшей политической актуальности — и вот в годы-то 200-летия рождения “национального поэта” (так назвал Пушкина Чаадаев именно после его “антиевропейских” стихов) и суворовского перехода через Альпы, 60-летия начала Великой Отечественной войны и 10-летия гибели Советского Союза, оберегая свои нервы, обрывать строфу, внушать себе и другим, что, мол, все в порядке, Россия та же и прочую утешительную ложь?! Нет, не та же, и это видно хотя бы уже из самой опаски дочитать до конца. Так хотя бы из уважения к событиям отечественной истории, чьи закрывающие век и тысячелетие юбилеи оказались разделены такими краткими промежутками времени, дочитаем до конца уклончиво обрываемые строки:

Смотрите ж: все стоит она!

А вкруг ее волненья пали —

И Польши участь решена...

Победа! Сердцу сладкий час!

Россия! Встань и возвышайся!