Изменить стиль страницы

1989 год стал поистине рубежом; до него в мире еще существовала переживающая серьезный, но отнюдь не смертельный внутренний кризис сверхдержава, способная обеспечить неприкосновенность итогов Второй мировой войны и предотвратить наступление эпохи нового передела мира; после него на планете без малого два года агонизировал, как всем было ясно, смертельно больной гигант, которым уже можно было пренебрегать, что и показала война в Заливе 1990 года.

А потому раньше, чем перейти к ней, открывающей эпоху после “холодной войны”, — постсоветскую эпоху — следует панорамно (и в контексте последующего десятилетия) взглянуть на узловые события рубежного 1989-го, вместившего в себя вывод советских войск из Афганистана, “бархатные” революции в Восточной Европе, встречу Буша и Горбачева на Мальте и агрессию США в Панаме.

Все они связаны между собой в системную целостность и, знаменуя разгромное отступление России и на Океане, и на Континенте, закладывали основы нового баланса сил на планете. Как писала в марте 1999 года газета “U.S. News and World report”, подводя неутешительный для России итог десятилетия: “Почти мгновенно бывшая гордая сверхдержава потеряла имя, флаг, объединяющую идеологию и половину территории”.

И, разумеется, сразу же стало ясно, что клич “Vae Victis!” (“Горе побежденным!”) для Pax Americana столь же актуален, сколь был он для Pax Romana. Никто и не собирался скрывать этого, а если СССР, а затем РФ так и не могли освободиться из плена последней утопии, полагая, будто другая сторона вкладывает в слово “победа” сугубо олимпийский, спортивный смысл, то подобная неадекватность реакции противника лишь усиливала волю Pax Americana к господству — причем с применением всех средств. Пацифистские иллюзии отечественных западников в отношении США столь безосновательны, что объяснить их можно лишь либо сознательной ложью, либо полным невежеством, незнанием хрестоматийно известных заявлений и позиций, которых никто и не думал скрывать. Напротив, откровенность, с какой в США не раз заявлялось о готовности использовать военную силу, — и вовсе не во имя неких абстрактных “прав человека”, а для реализации целей господства — пожалуй, аналогии имеет только в милитаристской традиции Германии.

Так, Мэхен писал: “Военная сила — один из преобладающих политических элементов для оправдания политики... Конфликты на международной арене закаливают нации и способствуют их возмужанию” (Mahan A. The Interest of America in See Power. Boston, 1887, p. 174). И дистрофические “права человека” здесь решительно ни при чем: по мнению Мэхена, кроме национально-эгоистического интереса, нет ничего, что двигало бы развитием отношений между странами, и незачем маскировать это.

Мне возразят: это конец XIX — начало XX века, когда ницшеански окрашенный милитаризм входил в моду. Но вот что писал Киссинджер уже после Второй мировой войны, тогда, когда исчезновение СССР до конца столетия, хотя и желанное, трудно было вообразить: “Война должна быть используемым инструментом политики... Неспособность использовать силу может увековечить международные споры” (“Nuclear Weapons and Foreign Policy”, N.Y, 1957, p. 4).

“Ястребиная” позиция Мадлен Олбрайт (во время войны в Боснии с раздражением спросившей Колина Пауэлла: “Зачем нужна великолепная военная структура, если вы говорите, что ею нельзя воспользоваться?”), которую некоторые (например, А. Янов) стремятся представить неким исключением, как видим, напротив, лишь является последовательным развитием магистральной линии. И делать это тем легче, что необходимость маскировки исчезла вместе с могущественным соперником.

Летом 1996 года журнал “Foreign affairs” порекомендовал ежегодно тратить на вооружения 60 — 80 млрд долларов, чтобы “сохранить роль Америки как глобального гегемона”. Тогда же один из ведущих экспертов вашингтонского Центра стратегических и международных исследований заявил, что за годы “холодной войны” вооруженные силы США слишком уж размагнитились, обленились, так как не могли идти на широкое применение оружия. Теперь же, по его мнению, США “следует нацелиться” на боевое использование силы. Трудно более ярко обрисовать сдерживавшую роль СССР, которую миру, возможно, еще лишь предстоит оценить в полной мере!

Не менее откровенно высказалась годом ранее и Рэнд Корпорейшн в разработке вариантов стратегии США. В ней отмечалось: если раньше США приходилось исходить из того, что “военная мощь является мечом, который нужно держать в ножнах”, то ныне подход надо менять. США более не могут позволять себе “роскошь” неприменения силы (“Правда”, 24. 10. 96).

Наконец, свой голос присоединила и Франция. Влиятельная “Le Monde diplomatique” тогда же, в 1996 году, внесла окончательную ясность: путем продвижения НАТО на Восток “западные страны берутся защищать, при необходимости всеми военными средствами, нынешнее фактическое территориальное положение, являющееся результатом расчленения бывшего Советского Союза” (курсив мой. — К. М. ) .

Я привела лишь малую толику подобных заявлений; но и их довольно, чтобы понять: никто на Западе, а особенно в США, и не думает считать окончание “холодной войны” прелюдией к осуществлению мечты философов о “вечном мире”. И тем более удивительной предстает позиция М. С. Горбачева, в последней своей книге “Как это было” считающего возможным писать, вспоминая о своих уступках при объединении Германии:

“Надо было выбирать — идти на открытый конфликт с ними и, по сути, со всей Европой, жертвуя всем тем, что было завоевано ради мира на Земле (курсив мой. — К. М . ) в ходе ликвидации холодной войны, или примириться с участием Германии в НАТО, что, откровенно говоря, имело больше психологическое значение (вернее, даже идеологическое значение), нежели военно-политическое. Реальной угрозы от включения всей Германии в НАТО в условиях необратимости холодной войны я не видел, да ее и не было уже на деле”.

Грамматика сыграла здесь злую шутку с бывшим генсеком: ясно, что он имел в виду необратимость окончания “холодной войны”. Но получилось то, что принято именовать симптоматической оговоркой, и она выдала то, что Горбачев пытался скрыть. А именно — необратимость поражения СССР в “холодной войне”, что стало следствием выбранного генсеком-президентом способа закончить ее. Способа, преднамеренно-разрушительный характер которого предстает вполне очевидным при ретроспективном обзоре событий 1989 года.

На южном рубеже

Когда 15 февраля генерал Громов картинно прошел по мосту в Термезе, а следом за ним, в стройном порядке, с развернутыми знаменами двинулись последние части ОКСВ, выводимые из Афганистана, многим, тогда еще согражданам еще единой великой страны, казалось, что открывается новая, более счастливая эпoxa: настроения “последней утопии”, утопии Вечного Мира, были в самом разгаре, а полагать главным — да что там, единственным! — источником военной угрозы в мире собственную страну, СССР, считалось хорошим тоном.

За спиной оставался фантастический мир, так поэтично описанный шотландцем Дж. Н. Дугласом в книге “За высокими Гималаями”, с его окрашенными в волшебные цвета горами.

Оставались товарищи — павшие и пленные; оставались союзники, не одного из которых ожидала лютая участь.

Оставалась, наконец, так и не разгаданная тайна этой десятилетней войны, так и не названной войной. Любая попытка разобраться в ней, не объявляя все подряд бессмыслицей и преступлением, пресекалась на корню — и не цензурой, нет, хуже: общественным мнением, возбужденной пацифизированной толпой, которая, под вопли СМИ о “цинковых мальчиках”, уже уверовала, что надежнейший путь к миру лежит через полное собственное разоружение — физическое, а еще более того — духовное.