Изменить стиль страницы

«За спичками» — добрый и смешной роман. «Воскресший из мертвых» произвел на меня при новом чтении совсем невеселое впечатление, ибо средствами как будто легкой, даже поверхностной юмористики доказывается призрачность жизни, условность человеческих обличий, желаний, надежд, обретений; мнимая густота бытия оказывается пустой, населенной призраками, и не разобрать тут, кто живой, кто мертвый, в царстве теней все взаимозаменяемы и все фиктивны. Если же попытаться поглубже заглянуть в темный колодец лассиловского романа, то обнаруживается, что призрачность жизни такого крайнего бедняка, как Ионни Лумпури, оборачивается странным бессмертием, ибо, как уже говорилось, его имя, образ жизни, повадки и привычки перешли к другому оборванцу. И полицейский Наутинен, столько раз таскавший на спине в участок мертвецки пьяного Ионни и вздохнувший свободно после его смерти, вновь сгибается под тяжестью пьяного бродяги, носящего то же имя. Наутинен не сомневается, что это настоящий Ионни, вновь, в который раз воскресший из мертвых. Этим окончательно ниспровергается привычная система ценностей. Богача, оставляющего этот свет, навсегда утягивает на дно небытия груз собственности, бродяга всплывает, как бы награжденный жизнью вечной. Анекдотическая история обретает философский смысл и далеко вышагивает за пределы того городка и той страны, где обитал бессмертный бродяга Ионни, да и того времени, когда происходили описанные события.

Но один смешной деревенский роман Лассила по-настоящему страшен, это — «Сверхумный». Какая горечь должна была скопиться в душе писателя, как омерзели ему все институты тогдашней Финляндии — от богоугодных заведений до церкви, — чтобы возникла эта жестокая, горячечная вещь, в которой «ум у глупости в плену», сумасшествие носит видимость великого ума, высокопарная чушь — пророческой силы, мания величия притворяется смирением, тихая сельская местность превращается в бедлам, а жители как с цепи сорвались, причем происходит все это не в апокалипсическом бреду, а самым бытовым образом, ибо слишком тонка пленка, отделяющая реальность от бреда, и невозможно угадать, кто в этом мире нормален, кто безумен, а кто настолько поумнел, что стал круглым дураком.

И как таинственно перекликается с этим романом один из ранних, широко известных рассказов М. Зощенко, написанных в ту пору, когда имя Лассила было у нас вовсе неведомо. Рассказ этот «Приятная встреча».

Рассказчик едет в дачном поезде с довольно странными попутчиками: безруким парнем, которого сердобольный сосед кормит с ножичка дольками яблока, и неким желчным, фыркающим господином, утверждающим, что революция сохранила за ним все его поместья и угодья. Он зовет опешившего рассказчика к себе в гости, и тот охотно принимает приглашение. Но, оказывается, желчный господин вовсе не последний помещик, а психопат, маньяк, равно как и безрукий парень никакой не инвалид, а буйнопомешанный в смирительной рубашке, и санитары везут обоих в близлежащий сумасшедший дом. Дальше происходит путаница, достойная Лассила: рассказчик кидается на потянувшегося за ножом бородатого пассажира, приняв его за сумасшедшего, на него набрасывается санитар, решивший, что имеет дело с ненормальным, а проводник допускает, что все участники этой катавасии душевнобольные. Эту точку зрения склонен разделить и читатель…

Конечно, сходство рассказа Зощенко с романом Лассила лишь в общности приема: моделирование ситуации, где стерты грани меж разумом и безумием. М. Зощенко не ставит себе тех социальных задач, которые решал финский писатель. Рассказ Зощенко весел, жутковат, психологичен и локален. Роман Лассила остросоциален, историчен, с широким и беспощадным обобщением и совсем невесел, — сухой, дерущий глотку смех продирается сквозь ледяные слезы. «Сверхумный» приближается к гротеску, абсурду, не порывая при этом связи с той почвой, на которой разворачивается бредовое действие. А начинается все с того, что зажиточный крестьянин Сакари Колистая открывает в себе избыток ума, являющегося источником всех творящихся в мире бед. Его бредовое открытие совпадает с теми религиозно-нравственными положениями, которые развивает с церковной кафедры молодой честолюбивый пастор Пендинен. С этого закручивается чисто лассиловский кавардак, когда дурак оказывается пророком, учителем новой веры, а умный — дураком; сумасшедшего ставят во главе богоугодного заведения, ну а к чему это приводит, вообразить нетрудно.

Похоже, в эту пору жизни Майю Лассила крепко обиделся на свой народ, на его долготерпение, покорность безумию властей и церковному мракобесию, на темную его готовность к оболваниванию и создал самую злую свою сатиру на соотечественников.

И вот чем еще примечателен этот роман. Его сатирическое жало раздвоено: один отросток обращен к «национальной вере» финнов в свою «сверхумность», означавшую на деле самодовольное нежелание видеть вещи и явления такими, как они есть, подмену реальности мифами, а другой — к философскому учению, заложенному знаменитым датчанином Сиреном Киркегором и ставшему экзистенциализмом. «Единственная твердая истина, которую внушал разум, заключалась в том, что все в мире, включая великую сущность ума человеческого, можно правильно представить, понять, объяснить и увидеть только с помощью веры, слепой веры», — издевается Лассила; но, исключенное из саркастического контекста романа, это утверждение можно принять за цитату из Льва Шестова — пламенного апологета Киркегора. То, что для Шестова является непреложной истиной и единственным путем к спасению заблудившегося в пустыне рационализма человека, ненавистно и презренно материалисту, безбожнику и революционеру Лассила.

Он проделал огромный путь, этот выходец из крестьянской семьи, сельский учитель, незадачливый коммерсант, член консервативной «финской» партии, затем эсер, участник террористической организации в Петербурге, подготовившей и осуществившей убийство царского министра Плеве, наконец, социал-демократ самого левого толка, фактический редактор и главный сотрудник газеты «Рабочий». Прежние друзья и соратники Лассила, оставшиеся на правых позициях, так и не простили ему смены убеждений. Он навсегда стал для них «ренегатом», «перебежчиком». Свой новые убеждения Лассила оплатил смертью: он один остался на посту в опустевшей редакции «Рабочего», когда в Хельсинки вошли немецкие войска и стали расправляться с участниками финской революции.

Но я забежал вперед. Ведь мне хотелось выяснить, какими знаниями о Лассила я располагаю. Оказывается, мне кое-что известно, поскольку лучше всего писатель раскрывается в своих произведениях. Но ведь все вышесказанное относится только к Майю Лассила, а были еще Ирмар Рантамала, И. И. Ватанен, был деревенский мальчик Альгот Тиетивяйнен, позже принявший фамилию Унтола, и о них мне почти ничего не известно, а ведь это все тот же Лассила, разделивший себя на несколько самостоятельных образов. В одном он был учителем, коммерсантом, в другом — городским писателем, драматургом, в третьем — певцом финской деревни, в четвертом — публицистом. Конечно, все эти образы находили некий сцеп в личности носителя многочисленных псевдонимов, но сама личность и связанные с ней обстоятельства жизни были темны для меня…

4

Диккенс говорит, что маленький Оливер Твист, служивший у гробовщика, «начал жизнь с конца». С конца начал и я свое узнавание Лассила. От Михаила Михайловича Зощенко я слышал, что Лассила расстреляли на острове Свеаборг, где якобы находилась политическая тюрьма. Когда я спросил об этом тех милых людей, что призваны были помогать моей финской поездке, они пробормотали неуверенно: мол, да, кончина Лассила вроде бы связана со Свеаборгом. Я уже не раз попадал впросак с моей верой, что привлекший меня писатель той или иной страны столь же горячо интересует своих соотечественников. Это идет, несомненно, от того особого положения, какое всегда занимал писатель на Руси. У нас писатель в глазах народа не просто поставщик чтения — серьезного или легкого, он учитель, наставник, доверенный совести, у него спрашивают, как жить, во что верить, ему и исповедуются, словно попу. Наверное, никому на свете не приходилось так лихо, как русским писателям, и вместе с тем нигде звание писателя не было окружено таким народным почитанием, как на русской земле, сама жестокость властей свидетельствовала о том, насколько считаются с литературой, как велика ее роль в жизни общества. Но я уже не раз убеждался, что в западных странах, отнюдь не обладающих такой россыпью литературных талантов, отношение к ним куда равнодушнее, рассеяннее, что ли, не скупятся лишь на мемориальные знаки.