— Не пообедать ли нам в ресторане?
— Ну что ж, давай.
— Куда ты хочешь пойти?
— Куда тебе захочется.
Когда они уже сидели в ресторане рядом друг с другом на низеньком диване перед накрытым столом, Тарчизио увидел, что рука жены лежит на подушке, и ему захотелось пожать ее в знак примирения. Но не будет ли это слишком рано? Заказав обед и вино, он внезапно сказал:
— У меня в блокноте записаны инициалы какого-то человека, которого я должен был повидать именно сейчас, перед обедом. Но только я никак не могу вспомнить, кто это.
— А какие инициалы?
— С. Т. Я поставил рядом вопросительный знак — значит, этого человека мне не так уж хочется видеть. Кто бы это мог быть?
Жена назвала несколько имен: Северино Токки, столяр; Стефано Теренци, меблировщик; Сантина Типальди, массажистка; затем, как бы продолжая список, она все тем же безразличным голосом назвала имя друга, с которым Тарчизио застал ее накануне вечером: Сильвио Томмази. Тарчизио непринужденно ответил:
— Нет, это не может быть Сильвио. Я бы написал его фамилию, а не инициалы. И потом, я не поставил бы вопросительного знака. К чему он тут?
— Ты уверен, что не записал это вчера вечером, после того, как мы встретились?
— Но ведь я не разговаривал с Сильвио.
— А может быть, ты за несколько дней до этого назначил с ним встречу и вы сговорились позавтракать? А вчера вечером ты, наверное, добавил вопросительный знак.
— Но я не помню, чтобы я вчера вечером брал в руки блокнот.
— Может быть, ты это сделал, не отдавая себе отчета?
Они еще некоторое время продолжали обсуждать этот вопрос, и тон их разговора становился все более спокойным, отвлеченным, бесстрастным.
В конце концов Тарчизио сказал:
— Ну, так или иначе, нужно позвонить домой, чтобы узнать, явился или нет этот С. Т.
Он встал и отправился в телефонную будку.
Их горничная сейчас же ответила ему, что действительно посетитель пришел и ждет в гостиной; но это не мужчина, а какая-то синьора. Тарчизио хотелось сказать: "Спроси ее, кто она, как ее фамилия", — но он вовремя удержался. Зачем ему знать что-нибудь об этой загадочной незнакомке, если он не хочет ничего знать о собственной жене? И он нашел выход:
— Скажи ей, что меня нет в Риме, я отправился за границу и неизвестно, когда приеду.
Горничная ответила, что она так и сделает, и Тарчизио вернулся к столу.
Теперь, подумал он, стал уместен тот жест, который ему хотелось сделать незадолго до этого: он протянул руку и пожал лежащую на диванной подушке руку жены. Она ответила ему пожатием.
Ты спала, мама!
Перевод С. Бушуевой
Железная калитка была притворена, и, прежде чем войти, мать указала отцу на объявление, которое гласило, что продажа собак производится только по утрам — с десяти до двенадцати.
— Какая глупость! А как же быть тем, кто встает позднее? Вот как я, например?
Джироламо не стал дожидаться ответа отца и, вырвав у него свою руку, первым вошел во двор. Вот матово-белая бетонированная площадка, вот — как раз напротив калитки — низкое желтоватое здание конторы; налево — клетки, где сидят потерявшиеся собаки, направо — клетки с бродячими псами.
— Мама, — сказал Джироламо с тревогой в голосе, — черный грифон был в клетке номер шестьдесят.
Мать ничего ему не ответила.
— Поди поищи служителя, — обратилась она к отцу. — Это такой блондин. А мы тем временем посмотрим собак.
Отец закурил сигарету и направился в контору. Мать взяла Джироламо за руку, и они пошли к клеткам.
Во дворе царила глубокая тишина — тяжелая и настороженная; легкий звериный запах, стоявший в воздухе, вселял в каждого чувство тревожного ожидания. Но стоило Джироламо с матерью приблизиться к первой клетке, как залаяла одна собака, за ней другая, потом третья и наконец — все сразу. Джироламо заметил, что лай был неодинаков, как неодинаковы были и сами собаки: одни пронзительно визжали, другие выли глубокими низкими голосами. Однако ему показалось, что нестройный хор этих голосов объединяла одна общая нота: в нем ясно слышалась мучительная и совершенно сознательная мольба о помощи. Джироламо подумал, что эта мольба обращена к нему, и ему захотелось поскорее забрать свою собаку и уйти. И он снова повторил, потянув мать за руку:
— Мама, грифон в клетке номер шестьдесят.
— Вот клетка номер шестьдесят, — сказала мать.
Джироламо подошел и заглянул внутрь. Пять дней назад в этой клетке сидел маленький, живой и нервный пес, черный, косматый, с угольными глазками и сверкающими, белоснежными зубами. Как только Джироламо подошел к решетке, пес бросился ему навстречу, просовывая лапу сквозь прутья. Они с матерью решили тогда его взять, но их попросили прийти на следующий день утром, так как продажа собак производилась только в утренние часы. Сейчас эта клетка казалась пустой, и, лишь приглядевшись, Джироламо увидел в глубине ее свернувшегося колечком коричневого щенка. Щенок смотрел на него грустными, потухшими глазами и время от времени вздрагивал, как в ознобе. В голосе Джироламо прозвучало отчаяние:
— Мама, грифона уже нет.
— Значит, его перевели в другую клетку, — уклончиво ответила мать. Или его забрал хозяин. Сейчас мы спросим у служителя.
В этот момент подошел отец:
— Служитель сейчас придет.
— Пойдем пока посмотрим собак.
И не слушая Джироламо, который хотел подождать служителя у клетки, мать и отец пошли по двору, разглядывая собак. Издалека как будто сквозь туман неясного горького предчувствия до Джироламо донеслись слова матери:
— В тот раз здесь была пара породистых собак. Боксер и гончая. Правда, странно, что сюда попадают и такие?
— Что ж такого, — ответил отец, — ведь и породистых можно потерять. Или попросту бросить. Многие были бы не прочь таким же образом избавиться от людей, ставших им в тягость, но им приходится отводить душу на собаках.
Собаки продолжали отчаянно лаять. Джироламо вслушивался, пытаясь уловить в этом хоре голос своего грифона.
— Ты знаешь, — тихо сказал отец матери, — мне кажется, что дворняжки воют жалобнее, чем породистые.
— Почему?
— Они понимают, что у нечистокровных меньше шансов спастись.
Мать пожала плечами.
— Но ведь собаки не знают, что такое порода. Это только люди понимают.
— Ну нет, они все понимают! Ведь они видят, что с ними обращаются хуже, а тот, с кем плохо обращаются, всегда сначала думает, что в этом виноваты другие, и лишь со временем начинает понимать, что во всем виноват только он сам. Разумеется, родиться ублюдком — в этом еще нет никакой вины, но вина появляется в тот момент, когда с тобой начинают обращаться иначе, чем с другими.
— Ну, это твои вечные тонкости!
Они остановились перед клеткой. В ней сидел рыжий с белыми пятнами пес, совсем еще щенок, смешной и некрасивый, с большими лапами, огромной головой и маленьким туловищем. Он тут же бросился на прутья и, стоя на задних лапах, жалобно и выразительно заскулил, пытаясь лизнуть руку Джироламо и одновременно сунуть ему в ладонь свою лапу. Мать прочитала вслух табличку на его клетке:
— Помесь. Пойман на улице Сетте Кьезе. — Потом, повернувшись к отцу, сказала: — Вот один из этих бедняжек. Но какой уродец! А где эта улица Сетте Кьезе?
— Недалеко от улицы Христофора Колумба.
Щенок выл и лаял и все пытался сунуть лапу в ладонь Джироламо, как будто хотел заключить с ним дружеский союз. В конце концов Джироламо пожал ему лапу, и пес, казалось, немного успокоился. Мать спросила:
— Говорят, дворняжки умнее породистых, это правда?
— Не думаю, но этот слух, конечно, распустили породистые собаки, — шутя заметил отец.
— Почему?
— Чтобы обесценить ум по сравнению с другими качествами, такими, как красота, чутье, смелость.
Они остановились перед клеткой, в которой еле умещалась огромная старая худая овчарка с редкой пожелтевшей шерстью и злыми красными глазами. Стоило Джироламо приблизиться к клетке, как собака, ворча и скаля острые белые зубы, бросилась вперед. Этот внезапный взрыв ярости сделал ее как будто моложе и красивее. Джироламо в испуге отскочил назад. Но в то же время, сравнивая это упрямое рычанье с осмысленным жалобным воем маленькой дворняги с улицы Сетте Кьезе, он почувствовал, что овчарку ему жаль больше: ведь она даже не понимала, что с ней случилось!