— Не шептаться!
Вслух говорить можно было сколько угодно и что угодно.
Конечно, появление адвоката и его рекомендации придали мне бодрости. По словам Юрия Петровича, в первое время нашего знакомства мое поведение, речь и реакция на происходящее были, мягко говоря, неадекватными. Плечо рядом во враждебном окружении, связь с внешним миром — это большая поддержка. Я понял, что не одинок, что далеко не все считают меня шпионом. Я стал хоть что-то узнавать о своей семье, о событиях, происходящих вокруг.
Важно было и присутствие адвоката на допросах, чтобы он мог отслеживать мои права и не давать возможности следователю прибегать к ухищрениям, которые потом обернутся против меня. Я, например, говорю, что обедал несколько раз с Чо Сон У и приглашал его в гости. Петухов записывает в протокол: «Я обедал несколько раз с сотрудником АПНБ Республики Кореи Чо Сон У и приглашал его в гости». Разница, вроде бы, небольшая, но именно она и позволит в дальнейшем говорить следователю: «Вы же сами его называли сотрудником АПНБ и, значит, знали об этом».
Юрий Петрович был рядом со мной все три с половиной года, пока шли следствие и суд. Я ему очень благодарен и за профессионализм, и просто за дружеское отношение и человеческую поддержку.
Еще раньше, чем адвокат, в моем деле появился надзирающий прокурор. Об этом следствие позаботилось в первую очередь, обратившись уже на следующий день после моего ареста с просьбой возложить надзор на Главную военную прокуратуру. Такое обращение само по себе недопустимо, так как является вмешательством в осуществление прокурорского надзора. Однако просьба была удовлетворена, и военный прокурор не только надзирал за следствием, но и поддерживал обвинение в суде. Сколько бы защита ни заявляла о незаконности участия в деле гражданского лица военного прокурора, приводя не оставляющие сомнений цитаты из закона о прокуратуре, все ходатайства на этот счет были отклонены. Причем я никогда в жизни не носил погоны, не был даже на военных сборах после окончания института, поскольку студенты МГИМО в то время были освобождены от этой повинности, и мы получали звание младшего лейтенанта запаса, не приняв присяги.
Не стоит долго гадать, почему следствию понадобился именно военный прокурор. Следователи с самого начала прекрасно знали, что у них нет ничего, что можно было бы предъявить в качестве доказательств в раздуваемом деле, поэтому нужно будет укрывать допускаемые ими натяжки, фальсификации и нарушения. Не только прокурор, но и все эксперты, проводившие экспертизы степени секретности документов, кроме одного, включенного по моему ходатайству, все понятые, присутствовавшие при различных следственных действиях — обысках, опознаниях, осмотрах документов, все переводчики — были военнослужащими. А как признавал Путин еще будучи секретарем Совета безопасности и директором ФСБ, «ФСБ — сама по себе системообразующая структура, которая с помощью специальных сил и средств изнутри контролирует практически все силовые ведомства».[28] Нужно ли повторять, что любая система стремится к самодостаточности и работает прежде всего на себя, а не на общество?
Так что сохранение всего, что делается, внутри «системообразующей структуры» было гарантировано. А ведь прокуратура, если, конечно, говорить с точки зрения закона, а не практики, — это и контроль за законностью, и обвинение, и даже контроль за соблюдением прав человека в России.
Общение с прокурором, имевшим характерную фамилию Дубков, проходило в основном путем переписки: он подписывал отказы в моих ходатайствах. Первый и последний раз он присутствовал на допросе в конце мая 1999 года, когда мне предъявлялось так называемое новое обвинение.
В протоколе допроса от 27 мая 1999 года записано, что в ответ на вопрос следователя Петухова: «Признаете ли Вы себя виновным?» — я ответил: «Нет, не признаю полностью… Я никогда не давал согласия (ни письменного, ни устного) на занятие шпионской деятельностью в пользу АПНБ. Мне никто никогда не давал никаких заданий и не выплачивал никаких денежных вознаграждений. Я не занимался сбором, хранением и передачей южнокорейской разведке каких-либо сведений, в том числе и через ее представителя Чо Сон У. Я не хранил в своем служебном кабинете с целью передачи АПНБ никаких документов, содержащих сведения секретного характера».
На этом же допросе, пользуясь присутствием надзирающего прокурора, я заявил о давлении, которое на меня оказывалось следствием. «Следователем Петуховым В. В. и его начальником Олешко Н. А., — записано в протоколе, — мне заявлялось о том, что если я не буду давать показания, то ко мне могут быть применены специальные методы допроса со ссылкой на знание мною литературы по этому поводу. Кроме того, мне заявлялось о том, что в случае, если я откажусь от дачи нужных показаний, к выяснению моей якобы шпионской деятельности будут привлечены мои дети, а именно: им будет закрыт выезд за границу для прохождения стажировок и они будут находиться со мной в соседних камерах».
Эти мои слова были с зубовным скрежетом встречены следователем и с легкой ироничной улыбкой прокурором. С его стороны не было предпринято никаких действий хотя бы для формальной проверки моих заявлений. Он знал, что будет представлять государственное обвинение на суде и на эти заявления никто никогда не обратит внимания. Никак не отреагировал полковник Дубков и на ходатайство Гервиса предъявить документы о моей вербовке, получении денег и о переданной информации. Такие утверждения содержались в предъявленном мне обвинении. Эти документы никогда не были представлены ни на следствии, ни на суде.
Главный военный прокурор регулярно продлевал мне содержание под стражей каждый раз на два месяца. По ходу следствия я, по согласованию с адвокатом, трижды обжаловал свой арест, так как это было возможно делать после каждого очередного продления. Естественно, что никаких иллюзий по поводу результатов обжалования у меня, а тем более у Гервиса не было. «Лефортово» не помнит случая, чтобы кто-нибудь из его узников был освобожден вопреки мнению следствия. Но никто из нас не предполагал, что ни одна из моих жалоб не будет рассмотрена с соблюдением закона.
Первый раз я обратился в Мосгорсуд (в Лефортовский районный суд по месту нахождения следственного изолятора я не мог обращаться, поскольку дело было секретное) в середине января 1999 года. Жалоба была рассмотрена только 1 февраля, с очевидным превышением отведенного для этого трехдневного срока. К тому же следствие «забыло» ознакомить меня и адвоката с материалами, которые направило в обоснование необходимости держать меня под арестом, и тем самым лишило возможности опровергнуть его аргументацию. Эти материалы были предоставлены нам только через месяц после судебного заседания и моего письменного ходатайства. Формулировка отказа в удовлетворении жалобы была стандартной для российских судов от Калининграда до Владивостока: «опасность инкриминируемого обвиняемому преступления» и наличие «возможности скрыться от следствия и воспрепятствовать установлению истины по делу». Каких-либо доводов в пользу этих утверждений приведено не было.
Прокурор был более категоричен. От него я в тот день впервые услышал, что вина моя полностью доказана. Это было сказано еще до получения результатов экспертизы степени секретности документов и информации, которую я якобы передал южнокорейской разведке. Результаты этих экспертиз у него, как очевидно, не вызывали сомнений.
Этот суд рассматривал исключительно законность и обоснованность продления срока содержания под стражей и не касался существа обвинения, т. е. того, что следствие считало секретным, тем не менее он был закрытым.
Второй раз я направил жалобу в Мосгорсуд в середине марта, и судебные власти, видимо, не без подсказки, сделали все, чтобы просто-напросто замотать ее. Из Мосгорсуда ее направили в Лефортовский районный суд, оттуда — снова в Мосгорсуд. И только в начале мая после моих жалоб в Генпрокуратуру на проволочки я получил ответ, что пропустил время на кассационное обжалование. Судья И. В. Куличкова сделала вид, что поняла мою очередную жалобу как кассационное обжалование ее первого постановления, хотя даже по адресату она не могла быть таковой.
28
28 Комсомольская правда. 1999. 8 июля.