Изменить стиль страницы

– Вообще-то, все, что горит, должно сгорать уже в воздухе. Не станут, по идее, ставить пушки в центре города, чтобы что-то еще несгоревшее падало на землю, – солидно сказал папа.

– Это по идее! По идее – да! По идее ничего не должно оставаться! – горячо сказала мама. – Но у нас же все будет как всегда! Что-то сгорит, что-то не сгорит. Придут эти... с фонариками, соберут. А потом что? Я запрещаю тебе этим заниматься, ясно? Забудь про эту вашу идею! – сказала мама и дала понять всем видом, что разговор окончен.

– Нет, мама, – сказал я. – Я не могу забыть про эту нашу идею.

– Но почему? – закричала мама.

– Не могу, и все. Потому что мы договорились.

– Марин! Я тебя прошу! – сказал папа. – Судя по всему, ничего там от этого салюта не остается. Или так... остается, но ерунда всякая. Не о чем беспокоиться.

– Я беспокоюсь, – со слезами на глазах сказала мама, – о том, что будет с твоим сыном. Если он сейчас уже такой упрямый балбес, то что нас ждет дальше? Но, по всей видимости, тебе эти мелочи неинтересны. Так сказать, детали нашего быта.

Папа вздохнул и повернулся лицом к стене.

– Иди спать! – вздохнула мама. – Но сначала принеси мне воды.

Я принес воды, и мама успокоилась.

– Ладно, – вздохнула она. – Делай что хочешь. Только ничего не взрывай, пожалуйста, ладно?

И поцеловала меня в щеку.

Перед сном я лежал и думал. Я представлял, как весь наш двор – душистые палисадники под окнами, битумную крышу трансформаторной и железную крышу котельной, низкий кирпичный гараж отца Сереги-маленького, теннисный стол на кривых ногах, наши молодые саженцы, врытые в сухую землю – все это знакомое наизусть пространство – засыпают разноцветные салютные заряды. Они шипят в темноте, и мы, обжигаясь, поднимаем их с земли и передаем друг другу.

Но пушки не привезли. Ни завтра, ни послезавтра. Хромой во двор не выходил.

– Будет отвечать за свои слова, инвалид фигов, – сказал Колупаев.

Пушки привезли только утром седьмого ноября. Но мы узнали об этом слишком поздно. Уже в наступивших сумерках мы отправились на них смотреть. В кустах, возле памятника рабочему с булыжником, стояло что-то аккуратно закрытое военным брезентом.

Мы хотели подойти, но нас остановил офицер в плащ-палатке. Шел дождь, и фуражка смешно топорщилась у него под капюшоном. Рядом с офицером в этих же кустах стояли два солдатика и курили.

– Куда? – коротко спросил офицер.

– Можно мы на пушки посмотрим? – спросил я.

– Идите отсюда. Быстро, – сурово сказал офицер.

– Товарищ офицер! – захныкал я. – Можно мы чуть-чуть постоим, посмотрим на пушки?

– Мне что, два раза повторять? – спросил офицер решительно.

И сделал шаг. Мы отступили.

– Товарищ офицер, а от салюта что-нибудь остается? – спросил Сурен. – Там эти... заряды... патроны... гильзы... ракеты пустые... А?

– Что? – заорал офицер. – Пошли отсюда, мелочь пузатая! Чтоб я вас не видел!

Как ни странно, мы не ушли.

Сквозь темноту я видел усталые глаза офицера. По-моему, он сильно удивился, что мы не ушли. Солдаты тоже посматривали на нас с интересом.

– Ну мне что, милицию, что ли, вызывать? – спросил офицер обиженно.

– Товарищ капитан, да давайте мы их лучше застрелим. А чего? – спросил один из солдат. – Это же военный объект, а вы с ними цацкаетесь. Не положено, и все дела.

– Давай, Мурзин, – устало согласился офицер. – Твоя правда. Заряжай и вали мелюзгу, на хрен. Пусть не лазают.

Мы с Суреном неохотно отошли шагов на восемь.

– Товарищ офицер! – заорал я. – А оно падает? То, что остается?

– Падает, но не здесь, – вдруг сказал капитан.

– А где? – заорали мы с Колупаевым.

– В Караганде! – крикнул офицер и бросил в нас камешком. Мы убежали.

Рядом зазвенел трамвай. Дождь струился по лицу, и мне было весело от этого.

Мы вошли в подъезд. От нас пахло сыростью. До салюта было еще очень долго. Я уже устал ждать.

– Слушай, Лева! – сказал Сурен. – Надо вот что сделать. Надо расставить посты, чтобы в нашем дворе собирали только мы. Мы соберем все, что упадет на наш двор, и сдадим.

– Куда сдадим? – удивился я.

– За деньги, – уверенно сказал Сурен. – За это обязательно будут давать деньги. Вот увидишь.

– Давай лучше спрячем, – предложил я. – А то родители отнимут и выбросят, если в дом принести. Оно же грязное, наверное, будет.

– Может быть... – задумчиво согласился Сурен. – А где?

– Есть у меня одно место, – загадочно сказал я. На самом деле, я совершенно не представлял себе, где можно спрятать такую ценную вещь. Весь двор был как на ладони. Спрячешь что-нибудь – сразу украдут.

– Может быть, может быть... – опять задумчиво сказал Сурен.

Кто-то вошел в подъезд, и мы вздрогнули, как будто застигнутые на месте преступления.

– Что-то я есть очень хочу, – сказал Сурен. – Встречаемся в сквере. Фонарь не забудь.

* * *

Поздно вечером седьмого ноября мы сидели с мамой на кухне.

Папа дежурил на фабрике – по праздничным дням у них вечно устраивали эти дурацкие дежурства.

Мама слушала по радио революционные песни, резала капусту и подпевала. А я сидел и глядел в окно.

Руки и ноги вдруг стали ватными, вялыми. В кухне было душно, потому что мама включила все горелки на плите, и я почувствовал, что хочу спать.

И тут меня подбросило со стула. Вся мебель на кухне как будто крупно вздрогнула.

За окном кто-то завизжал, а мама выронила нож.

– Лева! Лева! – сказала мама.

Схватила меня на руки и бросилась вон из квартиры, по-моему, даже не заперев дверь.

Мама давно не носила меня на руках, потому что я был уже здоровый малый. Я крутил головой, пытаясь вытряхнуть из

ушей звон – руки и ноги мои бессильно болтались, а мама тащила меня вниз по лестнице, торопливо целуя и почему-то шепча:

– Салют, салют...

И в этот момент грохнуло еще раз. Мы с мамой даже как-то пошатнулись.

Я вырвался, схватил маму за руку, и мы побежали вместе, прыгая через ступеньки, а она то и дело теряла тапочки, которые даже и не подумала заменить на туфли.

Я очень хорошо это запомнил, потому что пока мы перебегали через трамвайные пути, меня окончательно оглушило, и в ярком, ослепительном свете я вдруг увидел свою маму – какой она была в тот вечер.

Одной рукой она придерживала накинутый на плечи плащ, другой крепко держала меня. И улыбалась, глядя в небо.

Мы нырнули в темноту, которая после салюта стала совсем черной – в наш сквер. И, почти ослепшие, добежали наконец до того места, где стояли пушки.

Пушки тускло блестели во тьме. Свернутый брезент валялся рядом. Давешний офицер что-то кричал солдатам, чтобы они его расслышали. И махал рукой. Беспрерывно махал рукой.

Народу в сквере было полно. Все вокруг становилось то белым, то красным, то зеленым. Мы задирали головы, и над нами плавно кружились искуственные звезды. Мы сразу оглохли. У меня болели уши, и я закрывал их ладонями, и от каждого толчка в голове становилось все шумнее. Я таращил глаза и крепко держался за маму, чтобы совсем не сойти с ума от

этих толчков. Каждый выстрел становился все тише и тише. Кто-то рядом целовался. Кто-то пил водку, прямо здесь, в сквере. Милиционер ходил кругами и смотрел за порядком.

Хотя какой тут мог быть порядок?

* * *

А потом мы медленно и устало побрели домой.

Когда мы вошли в квартиру, я вдруг увидел на мамином лице и на халате большие черные хлопья. Как от сажи.

– Мама, ты грязная! – заорал я.

Она посмотрела в зеркало, и засмеялась, и провела по лицу ладонью.

– Ничего, – сказала она тихо, почти неслышно. – Это от салюта. Вот что от него остается.

Я подошел к окну. Во дворе я увидел Женьку Хромого. Он стоял с фонариком и светил себе под ноги. Получалось, что в темном дворе дрожит и светится маленькое пятно.

Я открыл окно и закричал:

– Женька! Оно не здесь падает! В других дворах! Дальше!