Изменить стиль страницы

13

Во всем штатском стояли ориентальные нахалюги — от начала Крестного Пути, до шоссе, ведущего к Храму Марии-Магдалины. Нахалюги не были профессиональными туристоводами, никаких особенных путей и мест — не знали; они, нахалюги, были стройными молодыми представителями угнетенных и оккупированных — за это и любили их туристы Такие молодые, такие стройные, а уже — угнетенные!..

Нахалюги, не обращая на меня внимания, пытались продать свою угнетенность Версте, вытянутой мною в Иерусалим, ибо Верста — в платье цвета манитобы, на каблуках, что сводили мой рост к комплексу неполноценности — шла за туристку. Ротик ее был полуоткрыт, она была Дочкой Русого Христа — и жаловалась:

— Витька, накрылся мой нос — я сгорю… Хамсин. Если говорят, что он плывет, хамсин, плывет, изгибается — сочиняют. Хамсин тверд, и краски его — на сером и голубом. Желтое от него светлеет, белое — темнеет. Хамсин вздувает гланды твои и полипы, и ноздри твои слипаются. Хамсин мог бы сойти за мороз, — но это не по моей части.

— Верста, меняем направление — хочу тебя угостить настоящим кофе.

Охамсинелая Верста покорно развернулась, даже не забранилась.

Первый раз в жизни я пил кофе в провале «Сильвана» после полудня. Первый раз в жизни пил я кофе у Абу-Шукрана, одетый не в мундир, а в серые «Ли», муругую распашонку, обутый во французские плетенные шлепанцы Нет на моей груди золотого тавра «Армия Обороны». Я беззащитен. Обороните меня, ребятки, — покуда я пью тяжкий Абу-Шукранов кофе, и Верста его пьет — перегородив ногами чуть ли не весь пролом, чуть ли не придерживая коленями низко приспущенное лицо торговца ношенными вещами… Протягивает мне торговец сигарету «Фарид». Узнал? Узнал. Сколько раз я твой мешок выворачивал наизнанку, искал взрывчатые во хламе, — взрывчатые для освобождения Палестины. Ни черта я не нашел. Но и ты Палестину не освободил. Квиты.

Бойцы вспоминают минувшие дни. Я был плохим бойцом, и стыдно мне вспоминать, как не застрелил я эту подлянку — наемного военного шоферину, — когда он — в деловом хулиганском безумии-мостырке — намеревался запузырить двадцать из двадцати пяти возможных в депрессивную кучку новобранцев-низкопрофильников (один даже хромой…). Депрессивная кучка четыре часа дожидалась возле склада положенных ей спальных мешков и мешала шоферине проехать… — Все русские — навоз! — воскликнул шоферина и дал очередь по крыше склада. Депрессивные распластались по стенке…

Русских среди них было — до двух третей. Может, поэтому я и не заступился? Чтобы не сказали: за своих! сколько Авигдора не корми, а он все в лес глядит.

Простить пора: себе, шоферине, кладовщику.

А ручки-то у меня тогда застыли — нет того, чтобы зачесать в ответ, хотя бы по скатам его МАК" а…

Тридцать видов орешков продают в лавке напротив. Сорок видов пряных присыпок.

— Верста, хочешь орешка?

— Нет… Слушай, ка-акой кофе! Как он его делает? Почему у него все как-то вместе: гущи нет, а сама вода такая густая?

Абу-Шукран затаился в самой глубине провала: готовил три спецчашечки богатому клиенту — торговцу радиоаппаратурой. Пацанчик-слуга ждал исполнения заказа, побарабанивал едва чуемо по латунному кривенькому подносу. К подносу напаяны жесткие проволоки, съединенные кольцом — держалка. Побарабанивает — в ритм, идущий из хозяйского магазина: минимум, пять приемников на одной волне, и великий старый артист поет: «Любимая, любимая, — как могла ты оказаться столь далеко, что сок твоих губок стал горечью на моих пересохших устах, — увы! Любимая, любимая, — как могла ты…»

На капроновой дерюге узлов, в которых лежат прянности и орешки, написано UNRRA. Помощь угнетенным и оккупированным.

Вернулись на Крестный Путь. Возле ларька, толкающего открытки, порнографической видимости иконки, фотопленки и соки-воды, стояли табуретки, похожие на Абу-Шукрановские, но поновее. Я взял бутылочки «Севен-Ап» — со дна холодильного сундука, в зеленом тумане.

Верста притянула к себе глоточек, — я видел, как прошел он по соломинке, — и возрадовалась:

— Почти как ситро!

— Потому и взял… А ты — присядь, в ногах правды нет.

— Но правды нет и выше.

— Остроумная женщина Верста.

— Гнусный идиот Витя.

Группа интеллигентных пилигримов шла по направлению к Гефсиманскому Саду — глядеть с терраски на как бы бетонные рассевшиеся дерева, отделенные от ухоженных травяных грядок.

За ними шел турист с женою, турист малого роста, в полубелом, прикрытый вариантом канотье. Рядом шла его высокая жена — лет на пятнадцать моложе. Вдруг турист стал красно-сливовым, качнулся и вырвало его прямо под ноги высокой молодой жене. Усадила туриста жена на табуретку в четверти метра от нас с Верстою, сняла с него канотье и скорострельную камеру «Кодак», сдернула с собственной шеи косынку, подхватила протянутую ей бутылку с содовой — и оттерла мужу плешину. Зашептала, закопошилась — и муж отошел, тронул ей руки.

— Возраст, — сказал нивесть откуда взятый человек с жестяным ковшом. — Сегодня очень жарко.

В ковше была вода, ее же плеснул человек на блевотиный участок — замыл, чтобы никто не отвращался.

— Тебе не противно? — спросила Верста.

— Нет. А если б мне так пришлось — ты бы меня вызволять стала? Медицинская сестра в беленькой косыночке…

— Ты у меня, наверно, сто раз валялся в обнимку с унитазом.

— Я тебя, вроде, о чем-то спросил.

— Не знаю. Я теряюсь. У Леньки (беглый муж) песок в мочевом пузыре. Его схватило, так я к соседям побежала…

Символически говоря, турист с женою — были я Верста через неопределенное количество лет. Параллель настолько красивая, что и сблевать не грешно. Блевать — не грешно; Иисус, волоча непропорционально сколоченные доски по Крестному Пути, — блевал. И в тех местах, где пала его пена, построены Спасы-на-Блевотине. Дали Ему уксусу, смешанного с желчью и, отведав, не хотел пить…

То есть блевал, вися на поперечине, а кто-то, пошутив, пытался запихнуть жижу в Него обратно. На Голгофе не блевать! Верста погладила меня по голове.

— Коня на скаку остановит, — и булькнула «Севен-апом», — коня на скаку остановит, в горящую избу войдет. Идеальный для вас, подонков, вариант.

— Предполагается, что я заширялся — и поджег избу, а коня забыл привязать? Конь может скакать сколько ему влезет, а изба — хуй же с ней, Верста, пусть горит… Нечего тебе в горяшую избу заходить.

— Заговорил!

— Верста, — и я рывком обрушил ее на себя, завязил в коленях, — Верста, выходи за меня замуж.

Верста рванулась, но я придержал ее покрепче. Она отпихивалась каблуками, открываясь до трусиков — сильнее, сильнее.

Привлечь внимание на Крестном Пути — трудно. Но мы привлекли. Даже юная арабомать в тончайшем сиреневом летнике и белой шелковой косыночке, арабомать, везущая тихого дуренка в коляске, — пригляделась к нашему поведению.

— Я не хочу, — сказала Верста. И я отпустил ее.

— Выходи за меня замуж.

Верста изо всех сил ломанула мне мизинец. А того не знала — не сказал ей, что ощущеньица болевые у меня понижены со дня Анечкиной смерти. Ломай, ломай.

— Или возьми меня в мужья. Мы будем самые красивые, самые веселые, самые счастливые… Одно дело, вообще-то, уже сделано — мы и так самые красивые. Осталась малость: самые веселые, самые счастливые.

— У тебя в доме кладбищем пахнет.

— Приди и убери… Приди, сука, и убери!!

— Заговорил…

— Прости, есть одна тонкость… Я ж тонкий. Ты вообще не хочешь замуж или ты за меня не хочешь…

— За тебя не хочу.

— Я ебал в душу твою правду.

— Еби свою — дешевле обойдется.

— Что будет?

— С кем?

— К примеру, с нами.

— Проводишь меня на Центральную Станцию. Причем займешь мне бабки на дорогу…

— Займешь…

— …а ты сядешь на свой автобус и поедешь домой.

— На кладбище. Что ж ты так быстро собралась? На работу опаздываешь?

— Я сегодня работаю с пяти.

— И до?..