7
То ли это небо — цветом в серую соль, то ли это море, цветом — естественно! — в небеленую парусину, то ли это — стихи для Маринки Веселовской, — кои давно написаны и напечатаны не однажды? И Маринке самой — сорок лет. Это тебе не болт собачий, — а сорок лет петербурженке из коммунальной, петербурженке с лестницы, где железные перила. Как вела она меня по лестнице ледяной. По лестнице ледяной — стылые перила. Молча, молча! (Автоцитата).
То ли это сад по имени Зеркальная Струя, где над конструктивистским прудом не дремлют плакучие ивы; не дремлют, — но независимо ото всех вместе взятых романсов, — бодрствуют?
То ли это пьянка с то ли дурным, то ли хитрым кагебистом Валерой, пьянка за день до откидона. Поил он меня коньяком одесского разлива и просил ему альбомы «Классик дель Арте» высылать на домашний адрес — собирает… Болван? Шпиен? Вольтанутый? Не знаю и знать не хочу.
…В той мельнице-маслобойке водились бы черти — «будь я поромантичней. Но и масел там уже не били — речка позволила себе обмелеть. Зато были в ней, речке, некоторые пресноводные мидии. Ими кормили свиней, а, возможно, гусей. Украина.
И по пути на Гомель начались, — говорят, — Брянские леса. Каждое дерево равномерно обложено снегом. Брянские леса были столь велики, что и краешек их поезд объезжал около двух суток. Они, леса, не являлись природным богатством, либо, например, великой стройкой коммунизма, либо великой стройкой иной общественно-экономической формации. Брянские леса были велики — и никакое дальнейшее укрепление государства не могло заставить те леса врасти обратно во чугунную землю. Даже если собрать воедино все трудящиеся массы, вооружить их современной технологией, поставить во главе масс Вейсмана-Моргана-Бербанка-Лысенко и параличного академика-орденоносца Василия Робертовича Вильямса, — все равно: в ближайший исторический период задача будет далека от полного разрешения. Возможно, что я ошибаюсь, но — обнадежен. Беларусь.
Все остальное — исключая солнечную Среднюю Азию, гористый Кавказ, сравнительно недавно освобожденные прибалтийские республики со столицей в Рижском Бальзаме, — было Россией.
Прощай, солнышко мое, — по междугороднему не дозвонишься, по международному — накладно, а письма — требуют причины. Кто кого требует?
На белом «олдсмобиле» под малиновый «панк», да под столь же малиновые «диско» и «кантри-стайл»? Не при моем общественном и материальном положении. Словом, я не смогу, а те, кто похвалялись, будто могут, давно скоропостижно скончались от безвременной апоплексии… Пришел пиздец всему казачеству.
— Сие есть политическая концепция?
— Граф, вы смешон, сие, напротив, не есть политическая концепция.
До пяти можно заниматься замедленным перебором старых текстов. С трех до пяти. С часу до трех можно делать неизвестно что: но не полезные занятия. Полезные занятия — это затолк в стиральную машину подгнивших простыней. Простыни подгнили, так как по окончании предыдущей стирки я очень долго держал их в тазу мокрыми. Хотя не позже, чем через три дня следовало вывезти их на крышу, где находятся бельевые веревки. Я-то вывез, но все веревки были заняты, а единственная незанятая была разрезана на кусочки длиной в двадцать-трид-цать сантиметров. Развлекались. Я и удалил обратно грузный желтый таз. Даже если б я повесил тряпье, то все равно часть простынь подгнила бы: я не снимаю повешенное дня четыре, а за это время случился бы ураганный ветер, что срывает белье, расчленяя вялые прищепки, — срывает и бросает в кучи цемента, оставленные строителями три года тому. Странный цемент: множество дурных погод прошло, а он — свеж и рассыпчат… Та часть белья, что не попадает в цемент, несется по направлению к Мертвому морю. Но не долетает, оказывается на овечьих пастбищах ближайшей арабской деревеньки, — безлиственной, стыдливой, в окружении голубых бугорков. Значит, сила ветра преувеличена высотою, скоростью пролета облаков, открытым пространством. А мне до этого наблюдения казалось, что прыгни я с крыши, то будет меня телепать-кувыркать, разносить-вздымать, покуда не шлепнет о дальний пригорок смесью помидора, сырого яйца и чего-то вроде этого пласта красноватой селедки с выпершими паутинными косточками… Селедка по имени «матиас» упала на пол и в пищу теперь не пригодна.
С одиннадцати утра до часу дня я вставал, умывался-одевался (чистил зубы пастой «Кольонс», что подвергалась неоднократной рекламе иорданского королевского телевидения, вытирал задницу туалетной бумагой «Молетт» — устаю я от внимания к именам бытовых продуктов, но так надо: знамение времян), шел в бакалейную лавочку курляндского-эстляндского выходца. Выходец вознамерился продать мне по самовольно завышенным ценам субсидированные Государством: белый батон, пакет молока, стаканчик сметаны, сто граммов сыра, сто граммов масла, пачку сигарет «Нельсон». Я называл приобретаемую мною хаванину на своем бронебойном иврит, а выходец повторял наименования на языке пятой графы. Повторил — и выдавил чек из автоматической кассы: нам вашего не надо. Я чек изучил и, глядя на банки ананасного компота, стоящие на подпотолочной полке, спросил: «Третья цифра снизу — что?» Научись, выходец, моему короткому взреву на последнем слоге: так унтер из Курдистана вопрошал меня насчет ржавчины в затворе…
— Я дико извиняюсь, — ответил выходец. — Ты ж понимаешь, что я тебя не наебываю. Местную гниду наебу, черного, — а своего человека — я еще не настолько дешевый.
Вычеркнул, пересчитал, подвел итог — и назвал истинную цену белого батона, пакета молока, стаканчика сметаны, ста граммов сыра, ста граммов масла, пачки сигарет «Нельсон».
На завтрак я приготовил: поджаренный в масле хлеб, сыр, чай, пять черных маслин. Маслины, чай, а также немногочисленную колбасу я беру в магазине валютного вида, расположенном в районе проживания национального меньшинства — преимущественно христианского вероисповедания. Разговор только по-английски, — но мой персональный «макаров» с патроном в стволе стоит на запасном пути у копчика, упрятанный во внутреннюю кобуру. Люблю добрососедские отношения, скляночки с русской и датской икрой, крабами датскими же, круглые картоночки с французскими плавленными сырками. Выходит Валери Жискар д" Стан из Елисейского дворца, кирнет «Наполеону» и сырком — загрызет. Худо ли?
Есть часы от пяти до семи. К ним надо готовиться, их надо пройти, постоять, пробыть, не давая себе воли признаться, — что это за часы. С четырех часов надо готовиться: одеревенеть, превратиться в сухое растеньице с полым стеблем, ни в коем случае не видеть измерителей времени — и тогда все пройдет. Нельзя звонить по телефону: никого из мало-мальски хороших людей дома не окажется, а напорешься на сукотину, которой в жизни не позвонил бы — если б не часы от пяти и до семи. Стыдно потом будет — после часов от пяти и до семи. Не звони, Витя, не звони, Витя. Книжечку почитай, — у тебя их как грязи, две тысячи экземпляров. Главное, двигайся упорядочено и системно. Из армии тебя выгнали за психическое расстройство? Выгнали. На пристойную работу тебя берут? Не берут. А делать ты что-нибудь можешь? Не можешь. А желаешь? Не желаешь. А где твоя жена? А нетути. А где твои детки? А…далеко. А как ты себя чувствуешь? А — хорошо. А стишок новый хочешь продекламировать? Хочу, Так декламируй! Декламирую: от пяти и до семи — Вечер Смертныя Тоски. От тюрьмы да от сумы — голоски да лоскутки… А дальше? Будьте любезны: зарекался, а попал — не был загодя готов. Пузырями выпал пар тридцати моих годов. Замечательные стишки. Двадцати моих годов, тридцати моих годов, сорока моих годов. На десять лет в каждую сторону стишками себя обеспечил. А как насчет обязательности каждого слова в настоящем художественном произведении? А как насчет того, чтобы сходить на хуй. Ну-у-у…
Телефон зазвенел. Зазвенел телефон, потому что уже семь часов и три минуты. Еще раз проскочило.
— Да.
— Витька, привет.
— Верста, садись в тачку и приезжай, только мгновенно.