И только что поднял руку, как рубашка его в зубы. Проснулся Никита Федорыч с синяком на скуле: с вечера положил он на верхнюю койку тяжелую суковатую козьмодемьянскую палку – свалилась она и прямо ему на лицо…
Оделся, вышел на палубу. Последние тучи минувшей непогоды виднелись еще на западе, а солнце уж довольно высоко стояло. Посмотрел на часы – восемь. На палубе уж сидело несколько человек. Никита Федорыч прошел в третий класс, но не нашел там Флора Гаврилова.
Поднялся наверх к самому рулю, там сидели капитан, лоцман и еще два-три человека. Хоть по правилам вход наверх запрещен, но первоклассных пассажиров пускают. Ласково поздоровался Меркулов с капитаном и спросил у него:
– Что это ночью случилось?
– Ничего не случилось, – ответил капитан.
– Как ничего! Делали промеры до шести футов. И потом что-то такое чудное, странное.
– «Сампсон» навстречу нам попался. Место было узенько, пришлось принять в сторону, – сказал капитан.
– «Сампсон»? – спросил Меркулов.
– Да, «Сампсон» – первенец наших больших пароходов, – отвечал капитан. – Без малого пятьсот сил. Такому богатырю поневоле дашь дорогу!
– Слыхать-то слыхал я про «Сампсона», но до сих пор не видывал, – молвил Меркулов. – А сколько баржей он водит?
– Как случится, – отвечал капитан. – По пяти, по шести.
– Шесть барж! – удивился Меркулов и пошел к Флору Гаврилову.
Его все-таки не было видно. Думая, что сошел он вниз за кипятком для чая, Никита Федорыч стал у перегородки. Рядом стояло человек десять молодых парней, внимательно слушали он россказни пожилого бывалого человека. Одет он был в полушубок и рассказывал про волжские были и отжитые времена.
– А вот на этой самой горе разбойник Галаня в старые годы живал. На своих на косных с молодцами удалыми разъезживал Галанюшка от Саратова до Нижнего и много на Волге бед натворил. Держался больше в Жигулях, а только что зачнется торг у Старого Макарья, переберется сюда. Тут у него в горе выходы вырыты были, и каких богатств тут не было схоронено. Окопов наделал Галаня, валы насыпал на случай обороны, – и теперь их знать. Пушки на окопах у него стояли. Сколько раз солдат на него высылали, – каждый раз либо отобьется, либо на Низ, в Жигули уплывет. Обиды были от него великие, никому спуску не бывало, одну только Хмелевку не трогал; там ему бабы хлебы пекли и всякий харч его артели доставляли. Оттого и не трогал, оттого и было хмелевцам житье повольное, хорошее, вдоволь нажились они тогда от Галани… Вот она, Хмелевка-то! – прибавил рассказчик, указывая на выглянувшую из-за нагорного мыса слободу, что раскинулась в полугорье вдоль по течению Волги.
– Хмелевка! – с удивлением сказал Меркулов. – Неужто в самом деле? Значит, к Васильсурску подходим.
– Еще один мысок обогнем, будем на Суре, – заметил рассказчик.
– Скоро же идем, – сказал Меркулов, взглянув на часы. – Десяти еще нет, а мы больше половины пути пробежали.
– Гораздо бежим, – молвил рассказчик. – Солнышко не закатится, будем на месте. – И, маленько помолчав, снова повел рассказ про старинных волжских разбойников.
Бежит, стрелой летит пароход. Берега то и дело меняются. Вот они крытые густой изумрудной зеленью, вот они обнаженные давними оползнями, разукрашенные белыми, зеленоватыми, бурыми и ясно-красными лентами опоки. Впереди желтеют пески левого берега и пески отмелей; видится, будто бы водный путь прегражден, будто не будет выхода ни направо, ни налево. Но вот выдвинулся крутой мыс, снизу доверху облепленный деревянными домиками, а под ним широкая, синеводная Сура, славная своими жирными, янтарными стерлядями.
Пароход стал на стрежне, к пристани не причалил. Дров до Исад[180] было достаточно, надо было только свезти на берег пассажиров, ехавших до Василя, и принять оттуда новых, если случатся. Несколько лодок окружили пароход. Приплывшие бабы протягивали вверх третьеклассным пассажирам колоба пшеничного хлеба, сайки, крендели, яблоки, огурцы, печеные яйца, пироги с рыбой. Зазыванья торговок, их перебранка и звонкие крики разносились по всему плесу. Напрасно водолив и рабочие во все горло кричали на баб, чтоб не лезли они к пароходу, – лодчонки кругом его облапили. Наконец привезли новых пассажиров, пароход слегка двинулся и минут через пять летел уж по реке, меж пологих песчаных берегов… Суры не видно уж было, стала из виду теряться и высокая крутая гора Васильсурская.
Новых пассажиров всего только двое было: тучный купчина с масленым смуглым лицом, в суконном тоже замасленном сюртуке и с подобным горе животом. Вошел он на палубу, сел на скамейку и ни с места. Сначала молчал, потом вполголоса стал молитву творить. Икота одолевала купчину.
Села еще на пароход какая-то странная женщина. По виду и одежде ее трудно было догадаться, кто она такая. Была не молода, но и не стара, следы редкой красоты сохранялись в чертах лица ее. Одета была она в черное шелковое платье, подпоясана черным шагреневым поясом, на голову надет в роспуск большой черный кашемировый платок. Ни по платью, ни по осанке не походила она ни на скитских матерей, ни на монахинь, что шатаются по белу свету за сборами, ни на странниц богомолок. Все было на ней чисто, опрятно, даже изящно. Стройный стан, скромно опущенный взор и какой-то особенный блеск кротких голубых глаз невольно остановили на ней вниманье Меркулова. «Не из простых», – подумал он, глядя на прекрасные ее руки и присматриваясь к приемам странной женщины.
– Воды бы выкушали, – сказала она, обращаясь к тучному купчине.
– Не годится, матушка! Не поможет, – едва мог ответить тот.
– Отчего ж не поможет? Попробуйте.
– Не годится, матушка… Потому это от ботвинья… Отдышусь, Бог милостив.
Через несколько минут купчина в самом деле отдышался, а отдохнувши, вступил в разговор:
– Из Талызина, матушка, изволите ехать?
– Из Талызина.
– На сдаточных до Василья-то ехали?
– На сдаточных.
– Дорогонько, чать, дали? – молвил купчина и, не дождавшись ответа, продолжал: – Нонича, сударыня, эти ямщики, пес их возьми, и с живого, и с мертвого дерут что захотят. Страху не стало на них. Знают, собаки, что пешком не пойдешь, ну и ломят, сколько им в дурацкую башку забредет… На ярманку, что ли, собрались, Марья Ивановна?
– Придется денька два либо три и на ярманке пробыть, – отвечала Марья Ивановна.
– А после того опять в Талызино?
– Нет, в Муроме надобно мне побывать. Поблизости от него деревушка есть у меня, Родяково прозывается. Давненько я там не бывала – поглядеть хочется… А из Родякова к своим проберусь в Рязанскую губернию.
– А в Талызино-то когда же?
– И сама не знаю, Василий Петрович. Разве после Рождества, а то, пожалуй, и всю зиму не приеду. В Рязани-то у меня довольно дел накопилось, надо их покончить.
– Эх-ма! А я было думал опять к вашей милости побывать… Насчет леску-то, – сказал Василий Петрович.
– Да ведь у нас с вами об этом лесе не один раз было толковано, Василий Петрович, – отвечала Марья Ивановна. – За бесценок не отдам, а настоящей цены вы не даете. Стало быть, нечего больше и говорить.
– Растащут же ведь его у вас, матушка. Сами знаете: что ни год, то порубка, – сказал Василий Петрович.
– Ежели три-четыре дубочка да десяток-другой осиннику срубят, беда еще невелика, – заметила Марья Ивановна. – Опять же лес у меня не без призору.
– Караулы-то ваши не больно чтобы крепки были, сударыня, – сказал Василий Петрович.
– Нет, – молвила Марья Ивановна. – Сергеюшкой я очень довольна и другими, кто живет с ним. Берегут они лесок мой пуще глаза.
– Уж больно велики хоромы-то вы им в лесу поставили. Что твой господский дом!
– Пущай живут просторнее, – с кроткой улыбкой сказала Марья Ивановна. – Что ж? Лес свой, мох свой, кирпич свой, плотники и пильщики свои. За железо только деньги плачены… И отчего ж не успокоить мне стариков?.. Они заслужили. Сергеюшка теперь больше тридцати годов из лесу шагу почти не делает.
180
Пристань Исады в 68 верстах от Васильсурска и в 88 верстах от Нижнего.