Изменить стиль страницы

– А в другое время? – спросила, подумавши, Дуня. – Тоскуешь? Ведь ежели кто узнал хорошее и потом нет его, тогда и скорбь, и грусть, и тоска.

– Душе, коснувшейся огненного языка святого духа, озаренной его светом, нет ни тоски, ни скорби, ни грусти. Нет для нее ни горя, ни печали, нет и греховных земных радостей… Бесстрастна та душа – и беды, и счастье, и горе, и радость, и скорбь, и веселье не могут коснуться ее… Она бесстрастна – нет для нее ни злобы, ни любви, ни желаний, ни стремлений… Она спит в вечном, невозмутимом покое… Сердце умерло, страстей нет – сожжены они огненным языком святого духа, их нет, и ничего нет, что исходит из страстей: злобы, лжи, вражды, зависти, нет и добра, нет и любви, нет и забот о чем бы то ни было… Одна только забота, одно желанье – поскорей разбить темницу, врагом для души построенную, умертвить греховную плоть… Все остальное чуждо таинственно умершему и таинственно воскресшему… Если б перед его глазами и земля, и весь небесный свод разрушились, и тогда бы он с полнейшим бесстрастьем, безучастно глядел на такое разрушенье. Оно бы и не коснулось его, разрушилось бы только тленное тело, но туда ему и дорога!

Еще долго говорила Катенька и совсем склонила Дуню на прежнее. И душой, и сердцем стала теперь она стремиться к «приводу».

И ночь «привода» не замедлила.

* * *

Ровно через неделю после собора Божьих людей, также в субботу, под вечер, приехали в Луповицы Кислов и Строинский, пришли матрос Фуркасов и дьякон Мемнон. Был на тот день назначен «привод» Дуни и Василисушки.

Смеркалось, собрались Божьи люди перед входом в сионскую горницу. Когда Николай Александрыч, осветив ее, отворил двери, прежде всех вошли Дуня с Марьей Ивановной, Варенькой и Катенькой, а за ней Василисушка с Варварой Петровной, с Матренушкой и еще с одной богаделенной старушкой. Из сионской горницы они тотчас пошли в коридор. Там в одной комнате Дуню стали одевать в «белые ризы», в другой Василисушку.

Когда другие Божьи люди облеклись в «белые ризы», они пошли друг за другом в сионскую горницу, а Дуня и Василисушка остались в полном уединенье.

– Углубись в себя, Дунюшка, помни, какое время для души твоей наступает, – говорила ей перед уходом Марья Ивановна. – Отложи обо всем попечение, только о Боге да о своей душе размышляй… Близишься к светозарному источнику благодати святого духа – вся земля, весь мир да будет скверной в глазах твоих и всех твоих помышленьях. Без сожаленья оставь житейские мысли, забудь все, что было, – новая жизнь для тебя наступает… Всем пренебрегай, все презирай, возненавидь все мирское. Помни – оно от врага… Молись!!.

Поцеловала Дуню, перекинула ей через плечо «знамя», а сама тихими шагами пошла в сионскую горницу.

Долго еще оставалась Дуня в одиночестве. Пока у Божьих людей было общее прощенье, пока кормщик читал жития и говорил поучение, она была одна в пустой комнате. И чего тогда она не передумала.

Вспомнила наставленье Марьи Ивановны – думать лишь о Боге и душе – и стала молиться на стоявший в углу образ. В небреженье он был – весь в паутине… Молилась Дуня, как с детства привыкла, – с крестным знаменьем, с земными поклонами.

Много раз говаривала ей Марья Ивановна, говорила и Варенька, что, вступая на путь Божий, должно отречься от мира, от отца с матерью, ото всего рода, племени. «Ведь сказано, – стоя на молитве, думает Дуня, – оставит человек отца своего и матерь свою и грядет по мне… Ах, тятя, тятя!.. Ах ты, милый мой, милый тятенька!.. Как же я покину тебя, как забуду, что я дочь твоя, рожденье твое?.. Притворяйся, говорила намедни мне Марья Ивановна, притворяйся, чтоб отец не заметил в тебе перемены… Не умею я, не смогу притворяться… Ведь это значит лукавить… А лукавить, – служить лукавому, его волю творить… А я от него бежать хочу… Как же это?»

С того времени, как познакомилась Дуня с Марьей Ивановной и начиталась мистических книг, ко всем близким своим, даже к отцу, она стала холодна и неприветлива. Не то чтоб она разлюбила отца, но как-то, сама не постигая отчего, сделалась к его горячей, беззаветной любви совсем равнодушною. Не заботили ее отцовские заботы, не радовали его радости, не печалили его неудачи. А когда, поддаваясь увлеченьям крутого, вспыльчивого нрава, Марко Данилыч оскорблял кого-нибудь, тогда Дуня почти ненавидела его. Охлажденье росло с каждым днем и особенно усилилось во время разлуки под влияньем Марьи Ивановны и других людей Божиих. По нескольку дней отец даже на память ей не прихаживал… И вдруг перед самым тем часом, как должна она разорвать навсегда сердечные с ним связи, воскресла в ее душе прежняя любовь. Так бы вот вольной пташкой и полетела к нему, так бы вот и бросилась в его объятья, так бы и прижалась к груди родительской.

Припоминает Дуня отцовские ласки, вспоминает его доброту к ней и заботливость, вспоминает и тот день, когда он подал ей обручальное кольцо… «К чему оно теперь!.. Кому?..» – думает Дуня, и вдруг перед душевными ее очами восстает Петр Степаныч… Неясные, однообразные звуки чтения Николая Александрыча едва доносятся из сионской горницы, но вместо них Дуне слышится песенка:

Я принес тебе подарок,
Подарочек дорогой,
С руки перстень золотой…

Вздрогнула она, перекрестилась… «Искушение, – подумала она, – князь мира смущает… Отыди, исчезни!!.» Но не слышит князь мира ее заклинаний, по-прежнему слышится ей:

На белую грудь цепочку,
На шеюшку жемчужок,
Ты гори, гори, цепочка,
Разгорайся, жемчужок!..

«Господи, Господи! – молится Дуня, взирая на подернутый паутиною образ. – Запрети лукавому… К тебе иду… Порази его, супротивного, своей яростью…»

А Петр Степаныч ровно живой стоит перед ней. Вьются темно-русые кудри, пышет страстью лицо, горят любовью искрометные очи, гордо, отважно смотрит он на Дуню; а гул чтения в сионской горнице кажется ей страстным напевом:

Полюби меня, Дуняша,
Люби, миленький дружок!

Бросилась она на колени, опершись локтями на кресло, закрыла руками лицо. Слезы ручьями текут по бледным щекам.

Звон на колокольне – двенадцать.

Тихо, беззвучно растворилась дверь, – в белой радельной рубахе, с пальмовой веткой в руке, с пылающим взором вошла Марья Ивановна.

– Молилась? Это хорошо! – сказала она. – Идем.

И, не выждав ответа, торопливо схватила Дуню за руку и повлекла в сионскую горницу.

Там сидели Божьи люди, у всех в руках зажженные свечи, пальмы лежали возле. Стоя у стола, Николай Александрыч держал крест и евангелие.

Дуня остановилась в дверях, рядом с ней ее воспреемница Марья Ивановна. Божьи люди запели церковную песнь. «Приидите поклонимся и припадем ко Христу». Дьякон Мемнон так и заливался во всю мочь богатырского своего горла.

– Зачем ты пришла сюда? – строгим голосом спросил Дуню Николай Александрыч.

Дуня смешалась. Забыла наставленья, из памяти вон, что надо ей отвечать. Марья Ивановна подсказала, и она, опускаясь на колени, слабым голосом ответила:

– Душу спасти.

– Доброе дело, спасенное дело, – сказал Николай Александрыч. – Благо твое хотенье, девица. Но без крепкой руки невозможно мирскому войти во святый круг верных-праведных. Кого дашь порукой?

– Матушку царицу небесную, – чуть слышно промолвила Дуня.

– Хорошо, если так, – сказал Николай Александрыч. – Смотри же, блюди себя опасно, не была б тобой поругана царица небесная.

– Всегда обещаюсь пребывать в заповедях истинной веры, никогда не поругаю свою поручительницу.

– Доброй ли волей пришла в сей освященный собор? – продолжал Николай Александрыч. – Не по страху ли, или по неволе, не от праздного ли любопытства?