Изменить стиль страницы

– Болезный ты мой, родной, притоманный! – с трудом могла наконец промолвить хозяйка. – Было щец маленько, да за обедом поели все. С великой бы радостью тебя, мой душевный, попотчевала, да нетути теперь у нас ничего.

А хозяин голову перед братом повесил и потупил глаза. Слеза прошибла их.

– На нет и суда нет, невестушка, – сказал Герасим и тоже печально склонил свою голову.

– Нет, вот что, родненький, – вспомнив, молвила Пелагея. – Сбегаю я к Матрене Прокофьевне, – обратилась она к мужу, – к нашей старостихе, – пояснила деверю, – покучусь у ней молочка хоть криночку, да яичек, да маслица, яишенку-глазунью гостью дорогому состряпаю. Может, не откажет: изо всех баб она до меня всех милостивей.

И, накинув на плечи истрепанный, дырявый шушун[272], спешно пошла из избы.

– Постой, невестушка, постой, родная, – остановил Пелагею Герасим. – Так не годится. У вас на деревне, слышь, кабак завелся, чать при нем есть и закусочная? – обратился он к брату.

– Как не быть, есть, – тихо ответил Абрам.

– На-ка тебе, – молвил Герасим, подавая Абраму рублевку. – Сходи да купи харчей, какие найдутся. Пивца бутылочку прихвати, пивцо-то я маленько употребляю, и ты со мной стаканчик выпьешь. На всю бумажку бери, сдачи приносить не моги ни единой копейки. Пряников ребяткам купи, орехов, подсолнухов.

– Что это, брательник?[273] Зачем? – молвил Абрам. – Они у нас непривычны, не надо.

– А ты, Абрамушка, делай не по-своему, а по-моему, – улыбаясь, добродушно ответил Герасим. – Подь-ка, а ты подь поскорее.

Постоял маленько Абрам, вздохнул и, взявши с колка[274] шапку, пошел из избы, почесывая в затылке.

– Ну, невестушка, – сказал по уходе брата Герасим, – ты бы теперь мне маленько местечка где-нибудь опростала. Одну-то телегу надо скорей опростать.

– Да вон тащи, родной, хоть в заднюю избу, – молвила Пелагея, – а не то в клеть – пустым-пустехоньки. А ежели больно к спеху, так покамест в сенях положь; сени у нас большие, просторные, всю свою поклажу уложишь.

– Ладно, – ответил Герасим. – В сенях так в сенях.

И, выйдя из избы, сказал возчикам – сняли бы с одного воза кладь, а в опростанную телегу заложили лошадь. Пока они перетаскивали короба и ящики, Герасим подсел к столу и, вынув из кармана бумагу, стал что-то писать карандашом, порой останавливаясь, будто что припоминая. Кончив писанье, вышел он на двор и, подозвав одного из приехавших с ним, сказал:

– Ну, Семенушка, сослужи ты мне, братец, теперь не в службу, а в дружбу. Хоть ты и устал и давно бы пора отдохнуть тебе, да уж, пожалуйста, похлопочи, сделай для меня такую милость.

Семен Ермолаич был у Чубалова за приказчика. Человек пожилой, степенный, тоже грамотей и немалый знаток в старинных книгах, особенно же в иконах. Рад был он сослужить службу хозяину.

– Здешни места знаешь? – спросил у него Чубалов.

– Как мне не знать здешних местов? – молвил Семен Ермолаич. – Сам недальний отселе.

– Так вот что, – сказал Чубалов. – В город дорогу найдешь?

– Как не найти? Ехали сюда, в виду у нас был.

– Моих денег есть ли сколько-нибудь при тебе? – спросил Чубалов.

– Есть довольно…

– Сделай же все по этой записке. Только сделай милость, управляйся скорее, засветло бы тебе назад поспеть. Успеешь, думаю, тут всего четыре версты, да и тех, пожалуй, не будет, – молвил Чубалов.

– Как не поспеть засветло, – сказал Ермолаич. – Далеко ли тут? Для братана, что ли? – примолвил он, бегло взлянув на записку.

– Да, – молвил Герасим. – Не чаял я, Семенушка.

– Жалости даже подобно, – сказал Семен Ермолаич. – Покалякал я кой с кем из здешних про твоего братана. Мужик, сказывают, по всему хороший, смирный, работящий, вина капли в рот не берет. Да как ли, слышь, на него беды за бедами, так его, сердечного, вконец и доканало. Опять же больно уж много ребяток-от он наплодил, что, слышь, ни год, то под матицу зыбку подвязывай[275]. Поглядеть на богатых – дети у них не стоят, родился, глянь – ан и гробик надо ладить, а у Абрама Силыча все до единого вживе остались… Шутка ли, восемь человек мал мала меньше!.. Работник-от он один, а ртов целый десяток. Как тут не пойти под оконья?..

– Нешто побираются? – мрачно насупясь, спросил у Ермолаича Герасим.

– Сам-от нет, сам, слышь, и день и ночь за работой, и хозяйка не ходит, от дому-то ей отлучаться нельзя. Опять же Христа ради сбирать ей и зазорно – брата она из хорошего дома, свои капиталы в девках имела, сродники, слышь, обобрали ее дочиста… А большеньки ребятки, говорили бабенки, каждый, слышь, день ходят побираться.

Пуще прежнего нахмурился Герасим Силыч, смотрит ровно осенняя ночь.

– Поезжай поскорее, Ермолаич, – вдруг заторопил он приказчика. – Засветло надобно быть здесь тебе непременно. Пожалуйста, поторапливайся!

– Как засветло не воротиться, воротимся, – молвил разговорившийся Ермолаич, оправляя супонь на лошади. – Эки собаки, прости Господи! И супонь-то кой-как затянули, и гужи-то к оглоблям не пристегнули. Все бы кой-как да как-нибудь, а дорогой конь распряжется, глядишь, остановка, меледа…[276] Да, Герасим Силыч, правда в людях молвится: «Без детей горе, а с детьми вдвое»… Только уж паче меры плодлив братан-от у тебя… Конечно, ежели поможет ему Господь всех на ноги поставить – работников будет у него вдоволь, пять сынов, все погодки… Тогда, Бог даст, справится.

– А ты поезжай, поезжай, Семенушка, – торопил его Герасим.

Ермолаич сел наконец в телегу, а все-таки свое продолжал:

– Да, плодлив, беда какой плодливый… Шутка сказать, восьмеро ребятишек!.. И у богатого при такой семьище голова кругом пойдет. Поди-ка вспой, вскорми каждого да выучи!.. Ой, беда, беда!

Наконец-то двинулся в путь. Выйдя из ворот, Герасим, посмотрев вслед Ермолаичу, в избу вошел.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Облокотясь на стол и припав рукою к щеке, тихими слезами плакала Пелагея Филиппьевна, когда, исправивши свои дела, воротился в избу Герасим. Трое большеньких мальчиков молча стояли у печки, в грустном молчанье глядя на грустную мать. Четвертый забился в углу коника за наваленный там всякого рода подранный и поломанный хлам. Младший сынок с двумя крошечными сестренками возился под лавкой. Приукутанный в грязные отрепья, грудной ребенок спал в лубочной вонючей зыбке, подвешенной к оцепу[277].

– Что, невестушка, пригорюнилась? О чем слезы ронишь, родная? – ласково, участливо спросил Герасим, садясь возле нее на лавку.

– Как мне не плакать, как не убиваться?.. – захлебываясь слезами, чуть могла промолвить Пелагея Филиппьевна. – Не видишь разве, желанный, каково житье наше горе-горькое?.. А живали ведь и мы хорошо… В достатке живали, у людей были в любви и почете. И все-то прошло, прокатилось, ровно во сне привольное-то житье я видела… Ой, родной, родной!.. Тебя и в живых мы не чаяли, и вот Господь дал – приехал, воротился. Радоваться бы твоему приезду нам да веселиться, а у нас куска хлеба нет покормить тебя… Тошно, родимый, тошнехонько!..

И бросив на стол белые, исхудалые, по локоть обнаженные руки, прижала к ним скорбное лицо и горько зарыдала. У Герасима сердце повернулось…

– Полно, родная, перестань убиваться, – любовно молвил он ей, положив руку на ее плечо. – Бог не без милости, не унывай, а на него уповай. Снова пошлет он тебе и хорошую жизнь и спокойную. Молись, невестушка, молись милосердному Господу – ведь мы к нему с земной печалью, а он, свет, к нам с небесной милостью. Для того и не моги отчаиваться, не смей роптать. То знай, что на каждого человека Бог по силе его крест налагает.

вернуться

272

Шушуном, смотря по местности, называется верхняя женская одежда. За Окой на юг от Москвы, в губерниях: Рязанской, Тамбовской, Тульской и др., где сарафанов не носят, шушуном зовут холщевую женскую рубашку, длиною немного пониже колен, с алым шитьем с кумачными красными прошивками; он надевается к паневе сверх рубахи. На севере (губернии: Новгородская, Вологодская, Вятская) шушуном называется крашенинный старушечий сарафан, а в Олонецкой и по иным местам – сарафан из красного кумача с воротом и висячими назад рукавами. В Волжском верховье (Тверская, Ярославская, Костромская) шушуном зовется кофта с рукавами и отложным воротником, отороченная кругом ленточкой – шугой. На Горах, начиная с Нижегородской губернии, шушун – верхняя, крашенинная короткая сорочка-расстегай вроде блузы, надевается поверх сарафана.

вернуться

273

Брательник – меньшой, младший брат.

вернуться

274

Деревянный гвоздь или тычок, вбитый в заднюю стену избы у входа, для вешанья шапок.

вернуться

275

Матица – брус поперек избы, на ней кладется потолочный тес. Зыбка – колыбель, люлька, в крестьянских домах обыкновенно подвешиваемая к потолочной матице. Есть в каждой избе и другая матица – балка, на которую пол настилается.

вернуться

276

Мешкотное дело, задержка.

вернуться

277

Очец, иначе оцеп, журав, журавец – перевес, слега или жердь, прикрепленная к матице.