Изменить стиль страницы

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Когда Дуня от Дарьи Сергевны узнала об отъезде Петра Степаныча за Волгу, сердце у ней так и упало. В тоске и кручине после того целые дни она проводила. Ни отцовской ласки, ни заботливости Дарьи Сергевны будто не замечала, даже говорила с ними неохотно. Только и речей было у ней что с Аграфеной Петровной, да и с той не по-прежнему она разговаривала, зато тихого, немого плача было довольно. Как ни уговаривала ее Аграфена Петровна, что убиваться тут не из чего, что мало ль какие могли у него дела случиться, мало ль зачем вдруг ехать ему понадобилось, Дуня речам ее не внимала, а все больше и больше тосковала и плакала. Заметив перемену в дочери, Марко Данилыч, сколько ее ни расспрашивал, ничего не мог добиться, советовался он и с Дарьей Сергевной, и с Аграфеной Петровной, и они ничего не могли ему присоветовать. Старался развлечь Дунины думы забавами, гостей сзывал, в театр ее возил, ничто не помогло, ничто не могло рассеять тайной ее кручины… Исстрадался весь Марко Данилыч, замечая, что Дуня с каждым днем ровно воск тает. Приходило ему в голову, не пришла ли пора ее, не нашла ли она по душе человека, и подумал при этом на Петра Степаныча. Не раз и не два заговаривал он об этом с дочерью… но, опричь дочерниных слез, ничего не мог добиться.

Аграфена Петровна говорила Дуне, что поездка Петра Степаныча не долгая, что, должно быть, какие-нибудь дела с матерями у него не покончены… Может быть, дела денежные, и вот теперь, прослышав о близком скитов разоренье, поехал он туда, чтобы вовремя наградить обители деньгами. Равнодушно слушала все это Дуня. Теперь ей было все равно – в скиты ли уехал Петр Степаныч, в Казань ли, в другое ли место; то ей было невыносимо, то было горько, что уехал он, не сказавшись, ни с кем не простясь. Когда же Татьяна Андревна передала Аграфене Петровне вести, принесенные Веденеевым, и помянула про Фленушку, та виду не подала и ни словечка о том Дуне не молвила. Зато говорливая мать Таисея невпопад разболталась при Дунюшке. Сбираясь домой, зашла она к Марку Данилычу еще разок покланяться, не оставил бы их обитель милостями при грозивших бедах и напастях. Тут она разговорилась о комаровских вестях, привезенных накануне наперсницей ее, часовенной головщицей Варварушкой. Матери Таисее стало за великую обиду, что Петр Степаныч, пока из дядиных рук глядел, всегда в ее обители приставал, а как только стал оперяться да свой капитал получать, в сиротском дому у иконника Ермилы Матвеича остановился…

– Уж мы ли не угождали ему, мы ли не были рады ему, а теперь ровно плюнул он на нашу святую обитель! – со слезами говорила мать Таисея. – Известно, у других жизнь веселее, а наша обитель не богатая, и пустяшных делов у меня, слава Богу, не водится… Живем скромно, по закону, ну а по иным обителям и житье другое: есть там девицы веселые и податливые, поди теперь с ними ровно сыр в масле катается… А мы терпи да убытки неси. Ведь, бывало, что ни пожалует к нам погостить, меньше двух сотенных никогда не оставит… А все эта баламутница Флена Васильевна, она его от нашей обители отвадила… У ней только и есть на уме, чтобы каждого молодого паренька взбаламутить да взбудоражить. Промеж их давно замечалось. А Ермилы Матвеича дом возле самой Манефиной обители и прямехонько супротив Фленушкиных окон… Теперь им воля: матушка больным больнешенька, а Фленушка и к винцу возымела пристрастие. Свертит она, скружит она сердечного Петра Степаныча, беспременно споит сердечного.

Зелень у Дуни в глазах заходила, когда улсышала она Таисеины речи. Не то чтобы слово промолвить, бровью не повела, пальчиком не свдинула…Одна осталась – и тут не заплакала. Стала ровно каменная. Сама даже Груня стала ей противна. Одной все быть хотелось, уйти в самое себя. Вечером Марко Данилыч в театр ее повез с Дорониными. Безмолвно исполнила Дуня отцовский приказ, оделась, поехала, но лютой мукой показались ей и сидение в ложе, и сидение за ужином у Никиты Егорова: однако все перенесла, все безропотно вытерпела.

На другой день, а это было как раз в то утро, когда Никита Федорович впервые приехал к невесте, в грустном безмолвье, в сердечной кручине сидела, пригорюнясь, одинокая Дуня. Вдруг слышит – кто-то тревожно кричит в коридоре, кто-то бежит, хлопают двери, поднялась беготня… Не пожар ли, не горит ли гостиница?.. Нет… «Задавили, задавили!» – кричат… И все вдруг стихло.

Снова поднялся беспокойный говор, снова послышались топот бегущих и шум… Вдруг входная дверь распахнулась… Бледная как смерть, с трудом переводя дыханье и держа за руку старшую девочку, в страшном испуге нетвердыми шагами вошла Аграфена Петровна и тяжело опустилась на первый попавшийся стул. Следом за ней вошла высокая, стройная, статная женщина, с ног до головы во всем черном, покрыта была она черною же, но дорогою кашемировою шалью. Сильными, крепкими руками внесла она меньшую дочку Аграфены Петровны – всю в пыли, с растрепанными волосами и в измятом платье… Бережно она поставила ее середь комнаты, погладила по головке и нежно поцеловала. Лицо этой женщины незнакомо было и Дуне, и прибежавшей на шум Дарье Сергевне… Общими силами кое-как успокоили Аграфену Петровну.

Каждый день она перед полуднем хаживала навестить скорбную Дуню и брала с собой обеих маленьких девочек. День был ясный, и она, потихоньку пробираясь в тени по другой стороне улицы, поверсталась с гостиницей, где жили Смолокуровы. По улице взад и вперед тянутся нескончаемые обозы, по сторонам их мчатся кареты, коляски, дрожки, толпится и теснится народ; все шумят, гамят, суетятся, мечутся во все стороны, всюду сумятица и толкотня; у непривычного человека как раз голова кругом пойдет на такой сутолоке. Взяв за руки девочек, Аграфена Петровна стала переходить кипевшую народом улицу и уж дошла было до подъезда гостиницы, как вдруг с шумом, с громом налетела чья-то запряженная парой борзых коней коляска.

Раздался детский крик, обмерла Аграфена Петровна… Меньшая девочка ее лежала на мостовой у колес подъехавшей коляски. Сшибло ль ее, сама ли упала с испугу – Бог ее знает… Ястребом ринулась мать, но ребенок был уж на руках черной женщины. В глазах помутилось у Аграфены Петровны, зелень пошла… Едва устояла она на ногах.

– Успокойтесь, не тревожьтесь, – ласково и тихо говорила добрая женщина. – Девочка ничем невредима… Один испуг.

В самом деле, ребенок поплатился только смятым платьем да растрепанными волосами, но с испугу дрожал, бился и трепетал всем тельцем, ровно голубок, попавший в силки. Девочка не могла идти, а мать не в силах была поднять ее.

– Не беспокойтесь, моя милая, я донесу вашу бедную крошку, – кротко промолвила черная женщина и, охватив сильными руками девочку, бодро понесла ее вверх по ступеням…

У Смолокуровых она сказала, что живет рядом с их номером, и назвала себя помещицей села Талызина Марьей Ивановной Алымовой.

По душе пришлась скорбной Дуне Марья Ивановна. Голос тихий и кроткий, речь задушевная, нежная, добрая улыбка, скромные, но величавые приемы и проницательные ясные взоры чудным блеском сиявших голубых очей невольно, бессознательно влекли к ней разбитое сердце потерявшей земные радости девушки.

Между тем Марко Данилыч воротился с Гребновской в самом веселом расположении духа. Всю коренную рыбу, что у него ее ни было, по хорошей цене без остатка он продал. Увидевши в окно подъезжавшего хозяина, Дарья Сергевна поспешила к нему навстречу рассказать наперед, что у них без него случилось. Встревожился Марко Данилыч только за Дуню. Зная привязанность ее к Аграфене Петровне, опасался он, чтоб испуг еще пуще не повредил ей, но Дарья Сергевна его успокоила. Стал Марко Данилыч расспрашивать, что это за Марья Ивановна такая, и узнал, что какая-то она мудреная, сама из дворянского роду, а ходит черноризницей. Еще порасспросил об ней у Дарьи Сергевны и, узнав прозванье Марьи Ивановны, Марко Данилыч призадумался, а потом тихонько промолвил:

– Не дочка ли нашему?.. И та, слышь, тоже чудит… Тоже, слышь, в черном ходит и живет не по-господски… У старых девок, у келейниц, слышь, часто на беседах бывает. А добрая, говорят про нее, милосердая барышня.