Изменить стиль страницы

Однако разноречивые известия по-прежнему заставляют Гёте метаться между отчаянием и надеждой. Наконец он решает ехать через Триест и Анкону, чтобы миновать долину По, в которой свирепствует война. Но неприятель уже взял Мантую, так что и эта дорога закрыта. Нетерпение Гёте принимает болезненный характер. Наконец поездка, кажется, осуществима. Гёте приводит все в порядок, назначает своим наследником сына, заставляет старуху мать официально отказаться от прав на его состояние, сжигает многочисленные письма, свидетельства своей жизни и любви, сожалеет об этом и уезжает. И сразу же чувствует себя в непривычном одиночестве. «Что значит в мои годы отправиться на далекую сторону» — вздыхает сорокавосьмилетний бюргер.

Какой тяжелой походкой приближается он к стране, в которую мчался десять лет назад, когда, так стремительно, перелетел через Бреннер, когда восхищенный взгляд его с благодарностью останавливался на каждом плоде, на каждом женском платке, на каждом голубом утре! Сейчас он много недель проводит с Мейером на Цюрихском озере, собирая все, что только можно собрать окрест. Два чудака в глухом швейцарском селе, чего-то там изучая, размышляя, все что-то собирая. Только изредка, например, на Рейнском водопаде, вдруг что-то рвется из глубин его души.

Вот он снова стоит — последний раз в жизни на Сен-Готарде. И снова его волнует символическая граница, которая пролегла между двумя странами, языками, климатами — между двумя мирами. Он принадлежит к обоим, и хотел бы принадлежать им еще больше. И снова — в третий раз! — он поворачивает с Сен-Готарда обратно.

С войной сейчас как будто поутихло, он может беспрепятственно ехать — другие ведь едут. Война вовсе не решающий повод для его возвращения. Так почему же с самого порога Италии Гёте возвращается в третий раз?

Да потому, что он супруг и отец и его тянет обратно. В первый раз он бежал от Шарлотты, теперь его влечет к Христиане. И не потому, что он любит ее сильнее, а потому, что он счастлив в этой любви. «Если ты отправишься в Италию, — пишет ему Христиана, — или куда-нибудь еще надолго и не возьмешь меня с собой, мы тогда вместе с Густлем усядемся прямо среди дороги, потому что я готова скорее сносить ветер и непогоду… чем снова так долго жить без тебя».

Голос этот трогает поседевшего Гёте. «Что касается опасностей, то я смело могу ехать в Италию, — пишет он Христиане, — но я не в силах уехать так далеко от вас. Мне хочется быть с тобой, пожелать тебе доброго утра и доброй ночи в нашем зеленом алькове, получить завтрак из твоих рук… Тяжелое это дело — уехать, почти то же самое, что умереть». Он и Шиллеру пишет, что спокойно уехал бы, если бы «некоторые мысли» не удерживали его дома. Стихотворение «Аминт» которое он сочиняет сейчас, — свидетельство его колебаний между севером и югом. Так миновал его первый кризис.

Вскоре наступил второй. Впервые за двадцать лет Гёте заболел, и почти смертельно. Великой и жестокой болезнью называет он свой недуг. У него воспаление почек, столь обычное для людей пьющих. Гёте мечтает иметь такие почки, как «здоровяки русские, которые пали под Аустерлицем». Катастрофа надвигалась постепенно. Сначала он простудился во дворце, потом совсем расхворался. Это случилось в январе — месяце, которого он боялся всегда. Жар в течение целой недели, чувство ужаса, когда он вдруг потерял зрение, паника домашних, растерянность герцога. Христиана слышит, как он читает в бреду стихи, — вероятно, «Нисхождение в ад Спасителя». Он написал их, когда ему было шестнадцать лет.

Впрочем, даже во время болезни Гёте не прекращает своих научных наблюдений, на этот раз над самим собой: каждый день диктует для записей в дневник, как протекала болезнь накануне. На другой день после кризиса он продиктовал: «Ночь была тоже очень беспокойна. Высшая точка. Утром в восемь заснул, спал три часа, судороги прошли, зрение вернулось на одну треть» Первое, чего он потребовал, была музыка. И в первых его письмах тоже, словно звучит музыка, он опять дышит, видит и быстро нащупывает сотни нитей, связывающих его с жизнью. «Ни одна не оборвалась, мысль работает, как встарь, и новое произведение как будто уже поджидает в углу».

И вот оно выступило оттуда. Старая поэма его юности, казалось обреченная остаться навеки грандиозным торсом. Сейчас она энергично зашевелилась, пробивается на передний план, наполняется новой жизненной силой. Словно благодарственная жертва за побежденную смерть, «Фауст» таинственным образом соединил обе болезни Гёте, грозившие ему гибелью. Первая болезнь заставила девятнадцатилетнего скептика взяться за мистические книги и элементы веры и суеверия слились в первоначальном образе Фауста. А вторая увела пятидесятилетнего реалиста назад и позволила ему продолжить монолог Фауста, который оборвался тогда на столь раздирающей и диссонирующей ноте. Без этих сильнейших физических потрясений вряд ли возникла бы грандиозная поэма и вряд ли была бы завершена.

Даже четыре года спустя, уже в год Шиллеровой смерти, Христиана пишет, что Гёте «и часа не бывает здоров». Все время повторяются полосы, когда, кажется, что он умирает… Припадок случается обычно раз в месяц, сопровождается страшными болями, и каждый раз Гёте вынужден слечь. В этот год слег и Шиллер, чтобы больше не встать. Прежде, когда Шиллер болел, Гёте всегда служил ему опорой. Уже одно присутствие Гёте казалось Шиллеру призывом к жизни. Теперь оба грустны, больны, постарели. Шиллер говорит, что организм его разрушен до самого основания. Они лежат или сидят в своих жарко натопленных комнатах, всего в двух шагах друг от друга. Они привыкли ободрять друг друга, а теперь вынуждены обмениваться только записками, словно арестанты. «Кажется, — пишет Гёте, — у меня, наконец, идет на поправку. Я жажду увидеться с вами». — «Может быть, — отвечает Шиллер, — если ветер стихнет, я отважусь завтра выйти и навещу вас».

Болезнь Гёте постепенно идет на убыль. Зато Шиллеру делается все хуже. Гёте навещает его ровно за неделю до его смерти. Шиллер собирается на спектакль в театр. Гёте чувствует себя плохо. Они выходят вместе. Гёте в последний раз прощается с Шиллером. Через несколько дней, он посылает ему отрывок из своего «Учения о цвете». «Желаю вам скорейшего выздоровления» — пишет Гёте. Но обоим становится хуже. Христиана боится за Гёте. Шиллер работает лихорадочно — и вдруг теряет сознание.

Он умирает. Никто не решается сказать об этом Гёте. У Мейера слова не сходят с губ. «Вижу, — замечает Гёте, — что Шиллер очень болен». Христиана говорит, что у него был глубокий обморок, и притворяется, что заснула, чтобы ничего не сказать. Утром Гёте говорит: «Не правда ли, Шиллеру вчера было очень плохо?» Христиана всхлипывает. «Он умер?» — твердым голосом спрашивает Гёте.

И плачет. О жалких похоронах Шиллера он так ничего и не узнал. «Я думал, что я потерян, а потерял друга и вместе с ним половину собственной жизни. По-настоящему, я должен начать новое существование, но в мои годы это уже невозможно. Живу только текущим днем и делаю самые неотложные дела» — пишет Гёте.

Но как только он начинает думать, какие почести воздать умершему, он сразу оправляется от пережитого потрясения. После непродолжительной депрессии к нему быстро возвращаются утраченное здоровье и энергия.

И тут в ближайшие годы разражается новый кризис. Происходит крушение общественного порядка, которое, кажется, грозит раздавить и погрести под собой и его. Но вместо этого Гёте наполняется юношеским жаром. Удивительным образом скрещиваются и переплетаются теперь нити его личной и общественной жизни.

Христиана, возлюбленная, мать и хозяйка, в последние годы становится его сиделкой. Отношения их мало-помалу изменились. Стареющий, больной, все более одинокий человек — ему уже почти шестьдесят — находит поддержку в здоровой, бодрой женщине, которой едва минуло сорок. Эрос отступил на задний план, и место его заняла Тиха. «Спасибо тебе за всю любовь и преданность, которую ты выказала мне в последнее время. Желаю, чтобы тебе всегда было хорошо; я же буду делать для этого все, что от меня зависит» — пишет Гёте Христиане в лето после смерти Шиллера. Это лето он проводит в Карлсбаде, Христиана — в Лайштедте; в сентябре оба возвращаются в свой веймарский дом.