Изменить стиль страницы

Гёте казалось, что эту элегию он написал под впечатлением Байрона. Однако эпиграфом к ней он взял слова своего Тассо: «Там, где немеет в муках человек, мне дал господь поведать, как я стражду».

Что принесет желанный день свиданья?
Цветок, не распустившийся доселе?
В нем ад иль рай — восторги иль страданья?
Твоей душой восторги овладели.
Сомненья нет! Она у райских врат,
В твоей любви — твой горний вертоград.
Прощальный миг! Восторги обрывая,
В последний раз ты льнешь к устам любимым,
Идешь — и медлишь — и бежишь из рая,
Как бы гонимый горним серафимом.
Глядишь на темный путь — и грусть во взоре,
Глядишь назад — ворота на запоре.
Иль мир погас? Иль гордые утесы
В лучах зари не золотятся боле?
Не зреют нивы, не сверкают росы,
Не вьется речка через лес и поле?
Не блещет — то бесформенным эфиром,
То в сотнях форм — лазурный свод над миром?
Так у ворот она меня встречала
И по ступеням в рай меня вводила,
Прощальным поцелуем провожала,
Затем, догнав, последний мне дарила.
И образ тот в движенье, в смене вечной,
Огнем начертан в глубине сердечной…

Тем временем по Веймару разнесся слух: Гёте женится. Не успел он вернуться домой, как разыгралась чудовищная сцена. Такому жестокому испытанию Гёте еще никогда не подвергался. Против него восстал собственный сын, обязанный ему всем — существованием, благосостоянием, положением. Но Август в бешенстве оттого, что отец хочет лишить его преимущественного положения в доме и — дополним — части наследства. «Грубые и бессердечные подозрения сына, — писал канцлер, друг Гёте, свидетель этих сцен, — и неуклюжая ограниченность и бездонная наивность Ульрики, разумеется, не позволили ему деликатно и бережно пройти сквозь этот кризис… Сын вообще способен на все самое страшное». То же говорит и Шарлотта Шиллер. Оттилия, правда, лежит больная и безмолвствует, зато сестра ее хозяйничает в доме Гёте, как в своем собственном. Она еще науськивает на него Августа, который и без того пьянствует и грозит переехать в Берлин. Старик, конечно, не рожден властвовать над этими людьми. Стараясь положить конец слухам, он как можно решительнее высказывается против поспешных браков. Тем не менее, он по секрету заказывает антиквару медали символы счастья и удачи. И еще одну, большую, на которой изображена брачная церемония. Об этих заказах знает только его писец. Даже канцлеру Гёте не рассказывает всей правды.

«Когда-то в разговоре со мной Сталь очень верно заметила: «Il vous faut de la seduction». — «Вас надо бы соблазнить». Я вернулся в самом радостном настроении, целых три месяца я был счастлив… Теперь я должен на всю зиму зарыться в свою берлогу и постараться как-то перебиться в ней!.. Как нелепо, что Жюли (Эглофштейн) нет здесь этой зимой. Она и не подозревает, как многого лишает меня! Она ведь не знает, как я люблю ее. Вам-то я могу признаться, хотя в этом пункте мы с вами соперники… Поверьте, что в часы тишины старый Мерлин в своем логове вспоминает отсутствующих».

Гёте хвалит сельскую жизнь — там живешь на свободе. Впрочем, он подобен садовнику, который только тогда замечает, как прекрасны его цветы, когда кто-нибудь чужой просит нарвать из них букет. И тотчас же, без всякого перехода вспоминает о прекрасной польке: она, как воздух, легка, бестелесна, голос ее волнует бесконечно. Когда она играет, хочется, чтобы фортепьяно не замолкало никогда. Гёте достает из ящика письмо Шимановской, чтобы по почерку определить ее характер. Необычайно патетически читает он свои стихи, посвященные пианистке, потом признается канцлеру в том, как оскорбили его в собственном доме, бранит Оттилию и только под конец рассказывает ему свою любовную историю.

«Моя привязанность доставит мне еще много хлопот, но я справлюсь с ними. А ведь Иффланд мог бы написать прехорошенькую вещицу на этот сюжет: старый дядюшка, слишком страстно любящий свою молоденькую племянницу…»

Гёте старается отвлечься от тяжелых мыслей. Он устраивает у себя журфиксы. Дом его каждый вечер готов к приему гостей. Они могут здесь читать, болтать, музицировать, как кому захочется. А он может то выходить к гостям, то уходить к себе. Тоже как ему вздумается….

Появившись среди гостей, Гёте показывает им свои старые пейзажи. Нет, говорит он, так писать он уже не умеет. Речь заходит о Байроне. Он по-прежнему им восхищается: «Только Байрона и считаю я себе равным». И хвалит персов, которые признали великими лишь семерых своих поэтов. «А ведь и среди непризнанных были канальи, которые, к слову сказать, превосходят меня самого».

Наступает осень. Он все еще в смятении, нерешительности, в чудовищном духовном одиночестве. Вдруг приезжает Шимановская. Неожиданно появляется она вместе со своей сестрой. На ней коричневый костюм, отделанный белым кружевом, на шляпе розы. Несколько дней проводит она у Гёте, играет ему по целым дням и вечерам. Он созывает гостей, устраивает ее концерт. «Неужели она играет, как Гуммель?» — спрашивают гости. «Но примите же во внимание, что она к тому же и красивая женщина!» отвечает Гёте.

После концерта Шимановской у Гёте состоится ужин. Кто-то провозглашает тост за воспоминание об этом вечере. Он энергично возражает: «Я не признаю воспоминаний — в вашем смысле. Нельзя извлекать на поверхность из глубины все большое, прекрасное, значительное, с чем мы сталкиваемся. Нет, оно должно сразу и неразрывно сплестись со всем, что лежит в нашей душе… Прошлого, о котором мы тоскуем, не существует. Подлинная тоска всегда продуктивна. Она помогает нам создать лучшее новое. И разве не убедились мы в этом за последние дни? Это прелестное, благородное существо живет в нас, вместе с нами; и задумай она бежать, я все равно навсегда сохраню ее в себе».

На другой день Шимановская уезжает. Гёте старается сохранить бодрость, но взгляд его выражает глубокую боль. Со слезами на глазах обнимает он артистку и ее сестру, долго смотрит им вслед в открытую дверь.

Не успела Шимановская уехать, как Гёте опять заболевает, и почти так же тяжело, как в начале года. Никто за ним не ухаживает. Оттилия уехала. Сын злится и дуется. Ульрики фон Погвиш тоже не видно. Неожиданно приезжает Цельтер, с ужасом видит, как одинок и заброшен его старый друг, и клянется не уезжать, покуда Гёте не выздоровеет. «Но что я увидел? Человека, насквозь пронзенного любовью и всеми муками юности!»

Гёте подробно и долго рассказывает Цельтеру свою сердечную историю. Цельтер звучным голосом несколько раз читает ему вслух его «Мариенбадскую элегию». Старик сам переписал ее красивым почерком и хранит в своем карлсбадском кубке. Она всегда при нем, словно целебное средство. Так и сидят оба старика, одни, в комнате больного и читают друг другу любовные стихи.

Гёте все еще надеется, он все еще ждет Ульрику.

Впрочем, он уже начал смиряться. Давление, которое оказывают на него домашние, угрозы разнузданного сына, нерешительность девушки и ее матери… Как справиться со всем этим? Одно обстоятельство заставляет его принять окончательное решение. Он сам чувствует, как мелеет великая река его сердца. Ведь, добиваясь Ульрики, Гёте добивается женщины, юности, жизни. Бледный свет, царивший в его душе, вопреки сомнению там все еще жила надежда, проступил с особой силой в одном стихотворении, которое он написал еще в марте и посвятил «Вертеру», к пятидесятилетию со дня появления романа. Сейчас как раз вышло новое, юбилейное издание.

Тебе — уйти, мне — жить на долю пало.
Покинув мир, ты потерял так мало!
Уже бороться обречен судьбою
С чужою волей иль с самим собою…
Иль в сердце ночь, когда кругом светло
И счастье вновь неузнанным прошло?
Но вот оно! В каком восторге ты
Изведал силу женской красоты!
Но рано ль, поздно ль — все ж узнает он,
Что скучен плен, полет его стеснен,
Свиданье — свет, разлука — тьма и гнет,
Свиданье вновь — и счастьем жизнь блеснет.
И миг прошел, года в себя вместив,
А дальше вновь прощанье и разрыв.
Твой взор слезой умильною блестит,
Прощаньем страшным стал ты знаменит.
Оплакан всеми в свой последний час,
На скорбь и радость ты покинул нас.
И вот опять неизъяснимый рок
По лабиринту страсти нас повлек.
Страдающим, просящим утешенья
Дай, господи, поведать их мученья.