Изменить стиль страницы

Позднее он говорил, что Шопенгауэр человек непонятный, что постичь его очень трудно. Он пробовал заинтересовать его своим учением о цвете. Но когда Шопенгауэр в своем «Опыте о зрении и цветах» выходит за пределы теории Гёте, тот в досаде пишет:

Крест педагога нес бы, видят боги,
Когда бы ученик не рвался в педагоги.

Гёте слишком далек от мировоззрения Шопенгауэра. Получив его труд, он несколько дней усердно читает книгу, хвалит ясность изображения и стиль, пишет любезную записку сестре автора, пребывающей в тревоге. Но самому Шопенгауэру он не написал ничего.

Насколько Гёте понимал характер Шопенгауэра, ярко отразилось в стихотворении, которое он написал ему в альбом:

Чтоб быть достойным человеком,
Признай достоинство других!

И Шопенгауэр, как ни дулся он на Гёте, понял мудрость этого изречения. Он с такой страстной почтительностью относился к особе Гёте, что выдрал из своего альбома все листы, за исключением этого одного, и берег его до самой своей смерти.

Аделаида, сестра Шопенгауэра, частый гость в доме Гёте. Она умеет вырезать силуэты и принадлежит к тем «доченькам», которые всегда приятны Гёте. Ибо, хотя он не чувствует уже потребности в женщинах, но отсутствие женщин ощущает всегда. Впрочем, его настроение лишено эротики. Только посещение юной графини Эглофштейн еще взволновало его. Как и все эти юные девушки, как Оттилия, графиня тоже пишет стихи; кроме того, она еще и рисует, и Гёте явно и намеренно преувеличивает ее таланты, превозносит их публично.

Только в далекой дали все еще сверкает образ Зулейки. Никогда ни к одной женщине не хранил Гёте такой светлой нежности, как к ней, — долгие годы. Он пишет письма супругам. Они обмениваются дарами и мыслями — любезно, просто, с восточной непринужденностью.

Вначале он еще не уверен в себе. Они расстались в октябре, а в июне умерла Христиана. Он и прежде был в странной нерешительности — то обещал гейдельбергским друзьям приехать, то писал, что не приедет. Наконец он уславливается встретиться с Цельтером и вместе с ним ехать в Баден. Очевидно, он объедет Франкфурт стороной. Впрочем, сердце, может быть, все-таки приведет его к Марианне, в Гербермюле. А может быть, Марианну повлечет в Баден. Гёте все еще в нерешительности уезжает из Веймара. Что, если поступить, как подсказывает судьба? Ведь жена его умерла.

В первый же день путешествия — ему сопутствует Мейер — ломается ось, коляска опрокидывается, путешественники падают. Гёте остается невредим, Мейер слегка расшиб лоб; оба возвращаются в Веймар. Гёте воспринимает случившееся как предзнаменование. «То был случай, который должно чтить, как божество; и да пойдет нам на благо то, что за ним воспоследует». Но мысль о заколдованном круге любви превратила его опять в Гафиза. Даже в стиле письма выражается фатализм.

И действительно, видно, фатум, сломавший ось его колеса, решил навсегда разлучить его с Зулейкой. Марианна и Гёте так и не увиделись больше. В этот период у Гёте отсутствует внутреннее побуждение к творчеству. Все его литературные работы — только продолжение или завершение ранее начатого. Пишет он много, но, за исключением нескольких стихотворений, не создает ничего, что шло бы в сравнение с четырьмя главными произведениями, созданными в предшествующие годы. Он и сам это сознает. За бурным морским приливом, из которого родился «Диван», наступает лирический штиль. И только изредка звучат его великолепные песни — «Май», «В полночь» и другие. А вот рифмованных поговорок появляется тьма. В них Гёте выражает свою старческую мудрость.

Как-то вечером сидит он вдвоем с Оттилией и рассказывает ей «историю, одну из тех, которых у меня так много. Ей хочется прочесть эту вещь, и я вынужден признаться, что она существует только в моем воображении… С тех пор я почти и не вспоминал об этом рассказе… Теперь (уже через год) приезжаю я слишком рано, мне скучно, вынимаю из портфеля десть писчей бумаги, тонкий венский карандаш и начинаю писать…» Потом, разумеется, диктует, и история выливается в новеллу, которую он присоединяет к другим, так быстро написанным двенадцать лет тому назад, в то счастливое карлсбадское лето. Так легко, как бы случайно, возникает остов первой редакции «Годов странствий Вильгельма Мейстера». Когда он опубликовал этот роман, ему минуло уже семьдесят два года. А когда он завершил годы учений своего Вильгельма, ему было сорок семь. Той, первой, книге он дал подзаголовок «Требующие», этой — «Отрекающиеся».

Только сюжет первого тома и общее настроение «Странствий» возникли в последнее время. Все остальное, даже великолепную новеллу «Бегство из Египта», Гёте придумал двадцать лет тому назад. Но уже в первой трети произведения ясно обнаружился основной принцип писателя: не символизировать реальность, а переводить символическое в реальный план. Прием, чрезвычайно характерный для всего творчества Гёте. Даже пятьдесят лет назад он, по меткому определению Мерка, извлекал поэзию из действительности, тогда как другие поэтизировали действительность. Точно так же он сорок лет тому назад пытался перевести авантюрные похождения в самую обычную будничную жизнь, тогда как герцог не знал удержу в стремлении превратить обыденную жизнь в сплошную авантюру.

Мудрость, которой дышит первый том романа «Годы странствий», намного превосходит «Годы учения». Зато по силе образного выражения поздняя книга Гёте не может идти ни в какое сравнение с предыдущей. Даже построение романа — излишние подробности, педантизм — носит приметы старости. И это отличает не только роман, но и другие произведения, которые публикует теперь Гёте. В отдельных частях «Из моей жизни» — в первой половине «Итальянского путешествия», в «Кампании во Франции» — уже нет той пластичности, того богатства изображения, которыми изобиловали первые отрывки из его биографии. И виновата в этом не описываемая эпоха, а то время, в которое он писал. В шестьдесят лет он переживал вторую молодость, и у него еще достало сил, чтобы изобразить свою юность. Теперь семидесятилетнему старику, проникнутому смирением, приходится цепляться за документы — свидетельство его итальянского путешествия или пребывания на фронте. Используя для новых частей «Поэзии и действительности» свои путевые записки, Гёте оставляет их почти без изменения. Зато письма, которые ему удается выпросить у своих адресатов, особенно письма к Шарлотте фон Штейн, он уродует с яростью, искажает их до неузнаваемости: разрезает на полосы, вымарывает из них все личное, вычеркивает красным карандашом все факты, с которыми давно «покончил». Поэтому-то читателя так разочаровывают поздние произведения Гёте. Старчески равнодушными кажутся нам «Дневники и ежегодники», в которых кратко отмечаются события за последние тридцать лет жизни. Драгоценные исповеди он, как правило, обволакивает тучами скуки. Обо всех душевных переживаниях умалчивает. О своих произведениях говорит мимоходом. Зато поименно перечисляет всех герцогов и князей, с которыми повстречался в своей жизни. Ни слова не сказано о смерти Христианы или Гердера. Ни слова о том, что герцог уволил его из театра. Зато он бесконечно сетует по поводу того, что герцогиня сломала руку.

Гёте никак не может дописать свою биографию и смиренно сообщает другу: «Конечно, только в старости мы понимаем, с чем мы столкнулись в юности. Нет, мы никогда ничему не можем научиться».

Творческий инстинкт Гёте замирает, зато расцветает критический. В журнале «Искусство и древность» он устраивает нечто вроде богадельни для своих эстетических суждений. Все шесть томов журнала, который он издал в последние десять лет жизни, написаны почти им одним. В них он сообщает о состоянии современной литературы во всех европейских странах. Об изобразительном искусстве чуть ли не всех времен. О монетах и геммах. О песнях, языках и биографиях. О праве и о политике. Обычно Гёте черпает свои сведения из посчитанного. Но он так быстро переходит от сообщений к собственным обобщениям, что книги и журналы превращаются в собрание его эстетических взглядов.