Буржуазия давным–давно изжила свое прогрессивное историческое содержание, это всем ясно. Она могла грабить миллионы к миллионам, она могла дальше вести свою нагромождающую нуль к нулям политику, но защищать свою социальную ценность в идеологическом искусстве ей было нельзя. Исключения всюду есть: было несколько поэтов, главным образом во время империалистической войны, которые пытались встать на защиту капитализма, — например, Де Кюрель доказывал, что капитализм это лев, а пролетариат это шакал, который пользуется остатками от пиршества льва[247]. Но это была такая чепуха, что самим сторонникам буржуазии ясно было, что так можно только скомпрометироваться. И раньше, когда Ницше при помощи перегонки феодальных чувствований косвенно поддерживал мегаломанию[248] буржуа, выдвигая своего сверхчеловека, это был уже совершенный скандал; нельзя же думать, что в личности отшельника Заратустры[249], витающего над радостями и горестями жизни, можно оправдать толстого банкира, развлекающегося в столичных ресторанах и публичных домах за счет ограбленных им рабочих. Из такой апологии ничего не выходило.
Нельзя сказать, чтобы капитализм не был иногда возвеличен в искусстве. Возьмите такого поэта, как Верхарн, который стоит в стороне от отживающего искусства и занимает своеобразную позицию, кое в чем более близкую к пролетариату. Верхарн в своем «Банкире»[250] создает грандиозный образ капиталиста; он полагает, что банкир при всей своей внешней меркантильной некрасивости на самом деле есть такой ослепительный тиран, такой великий деспот, какого не знала история. Но разве получается здесь апология? Нет, не получается, потому что, по Верхарну, это — крупный хищник, которого нужно поскорее уничтожить, иначе он много бед наделает.
Нельзя придумать, с какой стороны можно теперь подойти к оправданию капитализма. Поэтому–то капиталистический класс стал равнодушен к моральным формам оправдания себя. Но раз искусство перестало быть ему нужным как самооправдание, то оно стало ему нужно только как обстановка, как развлечение. Поэтому капиталист говорил художнику: ублажай мою утробу, будь моим обойщиком, будь моим шутом. И художники, которые стали потрафлять на буржуазию, должны были пережевывать очень старые и никому не нужные сокровища академизма — это помпьерское[251] искусство, искусство старых филинов, чествуемых и оплачиваемых буржуазией, — или должны были совсем отказаться от всякого содержания и броситься в чистую керамику, в чистый ковер, игру красок, звуков и т. д., которые доставляют внешнее удовольствие и не стараются глубоко проникнуть ни в сердце, ни в разум. Наконец, вырастает шаловливое искусство, играющее быстрыми каламбурами и воспевающее животное сластолюбие.
Таково искусство, на которое эта выхолощенная буржуазия наложила свою жирную печать. Но и здесь есть художники, которые если и служили буржуазии, то не полностью и невольно.
Художественная интеллигенция в капиталистических странах чаще всего выходит из рядов мелкой буржуазии. Поэтому ее судьбы тесно связаны с историческими судьбами этого класса. Поворотным пунктом в эволюции мелкой буржуазии при капитализме был 1848 год. Вы знаете характер революции 1848 года. В 1848 году мелкая буржуазия вступила в борьбу с крупной буржуазией и с помещиками, но испугалась размаха пролетарского и низового крестьянского движения, кроваво предала пролетариат и от него отошла. И тут начались сумерки мелкой буржуазии. Мелкая буржуазия утеряла революционные традиции «третьего сословия», перестала быть носительницей больших прогрессивных идей и идеалов; она внутренне распалась и в себе изверилась. Появились было реакционные утописты, изуверы, которые кричали: «Назад к средневековью!», да некоторые художники, которые пытались это высказать, но, не найдя отклика, замолкли. Было много таких, которые ударились в мистику, отчаяние, в пессимизм. Все эти настроения безотрадны, они не помогают жить, а, так сказать, констатируют сознание своего распада. Это сознание своей малоцешюсти приводит к тому, что усиливается антисемитизм: «Вот–де евреи нас захватили, потому что они сильнее и хитрее нас». Начинается ненавистнический поход против женщин — антифеминизм, или же феминизм — женское движение под флагом ненависти к мужчинам. Конечно, и то и другое — болезненные явления; пусть они имеют объективное основание в общественном разделении труда, тем хуже, так как они показывают ясно, что здесь подсечены самые основы бытия.
Поэты, которые стали отражать настроения вырожденцев эпохи империализма, выражали упадочную сущность конца XIX века, так называемого fin du siecle[252]. Они так и называли себя декадентами и совершенно определенно признавали, что они — люди вечера, что они отпевают (как они думали) все человечество, что они могут только плакать. Правда, они говорили: наша поэзия — содержательная и символическая. Но стоит только разобраться!
Гете — символист? Да, в своем «Фаусте». А Шелли в «Прометее»?[253]. Да, конечно. Возьмем Эсхила: это — символист. Но какой он символист? Это символист, который старался схватить в каком–нибудь образе огромные явления действительности и усвоить в сжатой и насыщенной художественной форме, в художественном символе, гигантский объем идей и переживаний.
А декадент–символист? Декадент–символист говорит: у меня на дне души есть некоторые подсознательные полумысли и четверти чувств, но именно они для меня и важны; жить настоящими чувствами мне невозможно: они слишком грубы, они для простонародья, а мы — утонченные люди, мы прислушиваемся к тому, что творится в нашем духовном подвале, и эти нюансы, и эти наши тонкие «чувствия» мы, крайние индивидуалисты, стараемся каким–нибудь сладчайшим музыкальным шепотом передать утонченной публике.
Декадент–символист считал, что даже хорошо, если его не понимают. Рембо гордился тем, что его «Illuminations»[254] нельзя понять. Малларме[255] настаивает на том, что его могут понять только исключительные люди. Эта отъединенность, т. е. именно то, что на самом деле очень мелко и очень ограниченно, была настоящей гордостью символистов.
Мы видим измельчание содержания, почти полную потерю содержания. Отсюда и началась целая полоса художества без содержания. И тем, что мы говорим «без содержания», мы хотим подчеркнуть, что никакого серьезного стремления выразить какую–нибудь идею у таких художников не было, и вплоть до сего дня они отстаивают свое право на безыдейное, беспредметное, бесчувственное искусство.
Такое падение содержания шло по всему фронту искусства, и значение этого факта так велико, что, исходя из него, можно подойти к выяснению как основных черт, так и социальных причин отдельных новейших направлений.
Почти одновременно с декадентством и символизмом развертывается и импрессионизм. Импрессионизм не все понимают верно, а без его понимания нельзя понять и всего того, что после него совершилось.
«Генералы» импрессионизма вышли как будто из чрезвычайно честного реализма и как будто были продолжателями его. Натуралист Золя в своих романах писал, что импрессионизм и натурализм — родные братья. Однако между импрессионизмом и классическим реализмом есть существенное различие. На него неоднократно указывали сами импрессионисты.
Реалист Курбе, — говорили теоретики импрессионизма, — изображал реальные предметы не так, как человек их видит; он изображал то, что у нас создается как среднее впечатление от дерева или от человека; и вот это среднее представление, так сказать, сущность предмета, он и изображал на картине. Реалист в этом смысле так же далек от живой действительности, как, например, египтяне, которые брали для силуэта профиль лица и в то же время фас туловища. Возьмем для примера этот лист бумаги. Вы говорите, он белый? Это неправда. При этом освещении он, конечно, не белый, а имеет желтоватый тон и целый ряд голубоватых; если его вынести на солнце, он будет белый, а если вы будете рассматривать его у окна из красного стекла, он будет красный. В зависимости от разного освещения он будет иметь разные блики, и так как ровного, рассеянного белого света почти никогда не бывает, то этот лист бумаги редко может показаться белым. Вот художник–импрессионист и говорит: если я хочу быть настоящим реалистом, так с какой же стати я буду писать предмет таким, каким его считают естественники? Я напишу его таким, каким он мне в действительности является, — это будет правда моего глаза: все вещи схватить так, как они в данный момент кажутся.
247
Имеется в виду драма французского драматурга Франсуа де Кюреля (1854—1928) «Пир льва» («Le repas du lion», 1897), доказывающая, что капитализм, развиваясь, способствует благоденствию рабочих. Эту мысль один из положительных персонажей подтверждает притчей о могучем льве (капи талисте) и шакалах (рабочих), питающихся остатками от трапезы льва (дей ствие IV, сцена 3).
248
Манию величия.
249
Заратустра — главный персонаж произведения немецкого философа–идеалиста Фридриха Ницше (1844—1900) «Так говорил Заратустра» (1883—1884).
250
Имеется в виду стихотворение бельгийского поэта Эмиля Верхарна (1855—1916) «Банкир» из книги «Буйные силы» (1902).
251
Прилагательное «помпьерское» образовано Луначарским от француз ского слова «помпье». Так иронически именуют консервативных художников (и писателей), которые создают напыщенные, подражательные произведения в традиционно–академическом духе. О таких художниках говорят, что они рисуют «пожарников» (pompiers), имея в виду картины на сюжеты греко–римской античности с персонажами в касках.
252
Конец века (франц.).
253
Имеется в виду лирическая драма английского поэта Перси Бпшн Шелли (1792—1822) «Освобожденный Прометей» (1820).
254
Провозглашенный французским поэтом–символистом Жаном–Артюром Рембо (1854—1891) эстетический принцип — «передавать неясное неясным» — сказался в его стихотворениях в прозе «Illuminations» («Озарения») (1876).
255
Малларме Стефан (1842—1898)—французский поэт–символист. Его творчеству Луначарский посвятил статью «В честь Стефана Малларме»(1913).