19
Началась дамская трудовая повинность.
Созвали пассажиров чистить силой отобранную с баржи свежую рыбу (та самая добыча, за которую призвал нас к ответу французский пароход).
Соорудили на палубе столы из опрокинутых через козлы досок, раздали ножи, соль, и закипела работа.
Я благополучно вылезла на палубу, когда все места у столов были уже заняты. Хотела было дать несколько советов нашим хозяйкам (тот, кто не умеет работать, всегда очень охотно советует), но запах и вид рыбьих внутренностей заставили меня благоразумно уйти вниз.
По дороге встретила «извините, Беркина».
— Как поживаете? — радостно приветствовал он меня. И вдруг, понизив голос и совершенно изменив выражение лица, проговорил быстро:
— Слышали? Измена!
Оглянулся по сторонам и еще тише сказал:
— Капитан — изменник. Ведет нас в Севастополь, чтобы передать с рук в руки большевикам.
— Что за вздор? Откуда вы это взяли?
— Один пассажир подслушал радио. Молчите! Ни слова! Ни слова, но подготовляйте своих знакомых.
Он снова оглянулся, прижал палец к губам и скрылся.
Я поднялась наверх и разыскала мичмана, заведующего нашей радиостанцией.
— Скажите, действует наш аппарат?
— Нет, еще не наладили. Надеюсь, к завтрему поправим.
— А скажите, вы уверены, что в Севастополе большевиков нет?
— Ну, кто же может поручиться. Вестей получить неоткуда. И ни одного встречного судна до сих пор не было. Впрочем, мы примем все меры, чтобы предварительно разузнать. Хотите посмотреть радиоаппарат?
Эх, Беркин, Беркин! «Извините, Беркин»! И откуда у вас все это берется!
Между тем внизу начали раздавать обед: суп из рыбы и рис с корнбифом.
Пассажиры с тарелками, судками, плошками и ложками выстроились двумя длинными хвостами в очереди.
У меня не было ни плошки, ни ложки, и где раздобыть это добро, я совершенно не знала. Какая-то добрая душа пожертвовала мне крышку от жестяного чайника.
— Вам туда рису положат.
Ладно. А вот ложка… Пошла в кухню. В кухне два китайца — повар с помощником. Ни один ничего не понимает.
— Есть у вас ложка? Ложка? Понимаете? Ложка?
— Тасаталосака? — спросил повар.
— Ну да, да — ложка! Дайте мне ложку!
— Тасаталосака, — спокойно повторил помощник, и оба занялись своим делом, не обращая на меня внимания.
— Я вам верну ее. Понимаете? Я вам заплачу.
Я показала им деньги.
И вдруг, откуда ни возьмись, налетела на меня серой бурей щучьего вида девица.
— Подкупать! — завизжала она. — Подкупать деньгами пароходных служащих! Получать привилегии, которых нет у неимущих!
— Чего вы кричите? — оторопела я. — Мне просто ложка нужна. Пусть даром дают, если не хотят получить на чай, я не в претензии.
При слове «на чай» с девицей сделались конвульсии.
— Здесь нет ни бар, ни чаев, ни денег. Здесь все работают и все получают одинаковый паек. Я видела, как вы хотели давать деньги, чтобы получать преимущества. Я могу засвидетельствовать, что видела и слышала. Я иду к капитану и расскажу ему все.
Она быстро повернулась и вылетела из кухни.
Итак, значит, я — гнусный преступник, и вдобавок, несмотря на все свои душевные подлости, лишенный ложки.
Уныло пошла я на палубу. По дороге встречаю одного из наших судовых командиров.
— Что, вы уже пообедали? — спрашивает он бодро.
Я безнадежно махнула рукой.
— Ни плошки, ни ложки, и вдобавок на меня же еще жалуются капитану.
— Что за ерунда? — удивился офицер. — Идите к себе в каюту. Я сейчас пришлю вам обед.
И через десять минут я царственно сидела на скамеечке в ванной комнате, поджав по-турецки ноги, и на коленях у меня была тарелка с рисом и корнбифом, и в рис воткнуты ложка и вилка. Вот как возвеличила меня судьба!
Поздно вечером, когда я уже улеглась на свою беженскую котиковую шубку, дверь в каютку распахнулась и в мутном свете коридора обрисовалась фигура щучьей девицы.
— Вы не спите? — спросила фигура.
— Нет еще.
— У вас в багаже, кажется, есть гитара?
— Да. А что?
Я была сонная и испугалась. Вдруг она побежит жаловаться капитану, что я вожу с собой музыкальные инструменты, «когда народ голодает».
Ну, думаю, все равно. Пусть выбрасывают в воду мое белье и платье. Гитары не отдам.
— Будьте любезны, — холодно говорит щучья девица, — дать свою гитару. Она нужна в лазаретном отделении, где есть больной элемент.
В первый раз слышу, чтобы больных лечили гитарами!
— Нет, — так же холодно ответила я. — Я вам своей гитары не дам. Кроме того, она с багажом в трюме, и вряд ли будут выворачивать весь груз для ваших выдумок.
— Если вы так относитесь к своему гражданскому долгу, — истерически задохнулась девица, — то мы еще увидим!..
Как она мне, однако, надоела! Отдать мою любимицу, мою певучую радость, мою гитару в эти рыбьи плавники!
«Больной элемент», наверное, подтянул бы колки и затренькал:
Ужас какой!
Я так люблю ее, мою «подругу семиструнную»…
С самого детства знаю я над собой эту власть струн.
Помню, как первый раз ребенком услышала я в балете в Мариинском театре «Соло на арфе» Цабеля. Я была так потрясена, что, вернувшись домой, ушла одна в гостиную, обняла жесткую диванную подушку с вышитой бисерной собачкой и плакала, до боли прижимаясь лицом к бисерным лапам. Я ведь не могла рассказать о неизъяснимом восторге, о блаженной струнной тоске, первый раз зазвеневшей для меня в земной моей жизни.
Звук струнный — это почти первая музыкальная радость человечества. Самая первая, конечно, свирель — у народов пастушеских. Но в первой молитве, в первом храме всегда торжественно и вдохновенно пели струны…
Короткие арфы в руках у жриц Ассирии, у египтянок…
«Начальнику хора. На струнных орудиях. На осьмиструнном. Псалом Давида…»
Потом лиры, лютни и, наконец, гитара. Пятнадцатый, шестнадцатый, семнадцатый века — все звенит, все поет и плачет гитарными струнами. Миннезингеры, менестрели, бродячие поэты-музыканты разносят в песнях чары любви и колдовство черной книги «Гримуара». И вся поэзия средневековой жизни идет в сердца через струны.
В дни самого мрачного средневековья, когда тихие затворники, пряча мысль свою, как тайную лампаду в темных кельях монастырей, в исступленных муках души искали великий разум у жизни и за эту муку свою сгорали на кострах инквизиции, — тогда о радостях земли знали только песни, и несли их певцы-поэты с гитарами в руках.
В России гитара была хороша только у цыган. Русский человек относился к ней, как к балалайке: уныло подбирал лады и тренькал:
Цыгане «мотивчика» не тренькают. Они умеют перебирать струны говорком, давать вспышки, вскрики и сразу гасить бурный аккорд ласковой, но властной ладонью.
У каждого своя манера дотронуться до струны. И каждому она отвечает иначе. И у нее бывают свои настроения, и не всегда одинаково отзовется она даже на привычное ей касание.
«Более сырой, более сухой воздух», — скажут мне.
Может быть. Но разве наши собственные настроения не зависят в большой мере от «сухости» окружающей среды?
Старая, пожелтевшая гитара, с декой тонкой и звонкой, — сколько в ней накоплено звуков, сколько эманации от песенно касавшихся пальцев; такая гитара — дотроньтесь до нее! — сама поет, и всегда в ней найдется струна, настроенная созвучно какой-то вашей струне, которая ответит странным физическим тоскливо-страстным ощущением в груди, в том месте, где древние предполагали душу…
Я не могла отдать свою гитару щучьей девице для увеселения «больного элемента».