– Я так обрадовалась твоему звонку, – говорит Балерунья, подставляя мне губы для поцелуя. – Не так, не так! – восклицает она, отрываясь от моих губ и глядя на меня с негодованием. – Как ты целуешь? Меня нужно целовать крепко, сильными губами!
Я исправляюсь, целуя её в соответствии с её требованиями.
– Вот теперь другое дело, – удовлетворённо отстраняется от меня Балерунья. – А то совсем всё забыл. Забросил свою бедную Лизу.
Я невольно хмыкаю. Имя Балеруньи действительно Лиза, но к героине Карамзина она имеет такое же отношение, как я к лермонтовскому Печорину. К какой героине русской классики она имеет отношение, так, скорее, к Настасье Филипповне. Или Ирине Николаевне Аркадиной из чеховской «Чайки». А может быть, к Раневской из «Вишнёвого сада». Хотя, наверно, я называю её Балеруньей, чтобы не называть гетерой. Потому что в принципе она гетера. Только в отличие от тех римских гетер в течение двадцати лет она танцевала не просто перед своими любовниками, а перед зрительным залом.
О, как я был влюблён в неё, когда мы познакомились. Если это можно назвать влюблённостью. Наверное, тогда по её слову я не мог только совершить убийство, всё остальное, только скажи она, – пожалуйста. Балериной она была вполне заурядной, кордебалет и кордебалет, но в танце с мужчиной она оказывалась примой. В настоящие солистки вытянуть её так и не смогли, но всё остальное, что только можно было взять от жизни, она получила. Эту же вот квартиру на Гончарной. Тогда, конечно, Гончарная ещё называлась Володарского, но квартира-то была этой же. От меня, впрочем, она ничего не получила. Кроме пользования её сокровищами да нескольких посещений ЦДЛ, писательского клуба. Она держала меня при себе ради меня самого. Мне даже не пришлось ради неё бросать свою вторую жену, на что я уже был готов, несмотря на то, что жена только что родила нашу дочь и ещё кормила грудью. Балерунья сама же и не позволила мне сделать этого. «Ты с ума сошёл?!» – вопросила она меня со смехом, когда я признался ей в своей готовности переменить ради неё свою жизнь. Тогда вот мне и открылась её сущность. Вернее, она сама мне её и открыла. Не подстелив ни пучка соломки, чтоб было помягче, разом переведя отношения в ту плоскость, которая её устраивала. О, как я страдал тогда. Стыдно даже вспоминать. Так я и понял, как юные римские аристократы просаживали на гетерах отцовские состояния.
Развевая полами халата, Балерунья ведёт меня в глубь квартиры. То, что она проводит меня в гостиную, – знак. Гостиная значит, что допуск к её сокровищам не исключён. Гостиная у неё – это почти будуар, сигнал доверительности, тем более что сейчас в ней устроен интимный полумрак-полусвет; если бы допуск до сокровищ категорически исключался, она привела бы меня в столовую.
– Вид у тебя, чтоб ты знал, будто у тебя морская болезнь, – роняет Балерунья, когда я утопаю в большом, сработанном для двух таких, как я, кожаном кресле, а она, налив мне пятизвёздочного коньяка «Арарат», себе бокал красного французского вина, забросив ногу на ногу и открывшись почти до паха, устраивается подле меня на круглом толстом подлокотнике. – Что-то я и не припомню, чтобы мне приходилось видеть тебя таким.
Не приходилось, почти наверняка. Рядом с Балеруньей, если не хочешь утратить её интереса к себе, нужно быть победителем, человеком успеха. Страдальцы, неудачники, растяпы ей не нужны, она откажет такому в своём обществе, только почувствует его конченность, без жалости. Вот до чего я дошёл – позволяю себе предстать перед нею таким, рискуя нашей двадцатилетней близостью. Которая отнюдь не всегда была телесной, но которой я всегда дорожил – одинокому волчаре нужен камелёк, к которому он может прийти и погреться, пусть огонь этого камелька и согреет тебе только один бок.
– Милая Лиз… – рассыпаю я смешок. – Ты заблуждаешься, морской болезнью я страдаю лишь возле тебя: столь сильно ты мне кружишь голову.
С ней надо трепаться, забавлять её, быть ей интересным. И только в виде трёпа можно высказать ей свою просьбу.
– Да, – словно потягиваясь, произносит она, – не ты один, у кого кружится голова. Но я тебе верна. Ты обратил внимание, сколько лет, а я тебе верна?
– О, какая ты верная подруга! – говорю я. – Вернее, не видел. И щедрая: «Арарат» пять звёздочек. Это покруче всякого «Хенесси»!
– Что ты имеешь против «Арарата»? – вопрошает Балерунья. – Чтоб ты знал, понимающие люди считают «Арарат» пять звёздочек лучше всякого «Хенесси»! Пьёшь, наверно, всякую дрянь подешевле вроде палёной водки?
Это она перебирает. Ей прекрасно известно, что я отнюдь не большой любитель выпить, а потому весьма разборчив в напитках и пить палёную водку – это уж извините. Но кое в чём она не далека от истины: когда приходится покупать на свои, то приходится покупать что подешевле.
– Стараюсь пить на даровщинку, – отвечаю я ей. – Вот, что-нибудь вроде «Арарата» пять звёздочек. Неплохой, знаешь, коньяк, понимающие люди говорят, получше «Хенесси».
Балерунья смеётся. Ей приятен мой трёп, такая пряность в разговоре по ней. Перец и гвоздика в блюде – это по её вкусу.
Так, в трёпе, сыпля перцем с гвоздикой, я раскатываю перед ней дорожку того разговора, ради которого приехал.
– Подожди-подожди, – перебивает она меня. – У тебя трое детей?!
До нынешнего дня, несмотря на наши двадцать лет, она и понятия не имела, что я столь многодетный отец. Её не интересовало, а я не полагал нужным обременять её таким знанием. Сын от первого брака, но он уже в том возрасте, в котором Данте заблудился в сумрачном лесу, и мне только остаётся удивляться, что за этим мужчиной я когда-то стирал обделанные пелёнки. Дочери от второго брака тоже уже изрядно, двадцать два – пора бы и диплом получить, и замуж бы можно, но она всё ищет себя, меняя один университет на другой, а замуж в двадцать два теперь кто выходит? – и моя шея по-прежнему не свободна от неё. Однако настоящая моя головная боль – мой второй сын, её родной брат. Мало того, что из-за асфиксии при рождении он пошёл в школу с задержкой на год, так нас с моей второй женой угораздило столь неудачно зачать его, что, если он не поступит в университет с первой попытки, в осенний призыв его неизбежно загребут в армию. Мерси боку, я отслужил положенные тогда три года срочной куда в лучшие времена, когда никакой дедовщины не было и в помине, но и тогда, вернувшись из армии, я никому не посоветовал бы отправляться на срочную добровольцем, как мне пожелать сыну казарменной жизни по нынешним временам? А ему до окончания школы – несколько месяцев, в теперешней школе не могут даже научить грамотно писать, одно спасение – репетиторы, но репетиторы – это деньги, деньги, и какие!
– Послушай, – перебивает Балерунья меня в другой раз, – но ты же в разводе с их матерью? Вы же не живёте вместе. Или я ошибаюсь?
Она не ошибается. В разводе, в разводе, хотя и неофициальном, и уже тыщу лет. И Балерунья не последняя тому причина, и прекрасно знает это, но ей хочется насладиться лишним подтверждением этого знания.
– Мало ли что, не живём. – Я стараюсь, чтобы в голосе у меня не было и следа тяжести, чтобы он звучал, будто у нас идёт всё тот же трёп. – Я ведь отец. Я не считаю себя свободным от своих отцовских обязанностей.