Изменить стиль страницы

Предвижу негодующее: «Это же возвращение к цензуре!..»

А почему бы и нет? Говорю не о политическом контроле. О цензуре совести, о полновесном наказании за безответственность, за пренебрежение к чужим страданиям, за попрание чужого достоинства. Законодательство в нынешнем виде напоминает дырявый дуршлаг, позволяя словесным нечистотам вольготно расползаться по страницам газет и журналов, заполнять эфир и телеэкран. Кто виноват в этом – закон или все мы, с нашим молчаливым и робким возмущением?

Прокомментировать>>>

Литературная Газета  6268 ( № 13 2010) TAG_img_pixel_gif529063

Общая оценка: Оценить: 0,0 Проголосовало: 0 чел. 12345

Литературная Газета  6268 ( № 13 2010) TAG_img_pixel_gif529063

Комментарии:

Вечно юный отец

Человек

Вечно юный отец

ПАМЯТЬ СЕРДЦА

Он остался таким в моей жизни навсегда

Литературная Газета  6268 ( № 13 2010) TAGhttp___www_lgz_ru_userfiles_image_13_6268_2010_14-1_jpg729365

Одно из ранних воспоминаний в моей жизни. Года, пожалуй, в три-четыре ушмыгнула я со двора и заблудилась в городе. Оцепенело стояла в кольце чужих людей, которые, стараясь помочь мне, выпытывали из меня хоть что-нибудь. Я же с перепугу не могла вспомнить ни своей фамилии, ни адреса. И только ревела, боясь, что насовсем останусь среди этих вот неродных хмурых лиц.

– Господи, да откуда ты взялась, такая рёва-то? – не выдержал кто-то, и я в то же мгновение радостно заорала:

– Из шестьсот тринадцатого!

Это вам сегодня, здесь непонятно. А тогда, там, в Городе моего детства – Минусинске – все сразу всё поняли. И быстренько свели меня в военный городок и сдали в руки заплаканной моей маме. И строго велели ей больше ребёнка не терять.

Только много позже осознала я, что родное мне с пелёнок число 613 – это номер полка моего отца – кадрового офицера.

Моё детство пропахло нескончаемой дорогой: потной вагонной теснотой, пыльным полумраком крытых брезентом грузовиков, прелой соломой гремучих телег. Я не успевала привыкнуть к одной квартире, как была уже пора привыкать к другой. Для простоты вечных переездов родители мои не обзаводились мебелью. «В части» каждый раз на новом месте нам выдавали две гремучие железные кровати и табуретки – по числу членов семьи. В нашем доме сроду не водилось стаканов и тарелок – они бьются и потому неудобны при переездах. Мы обходились металлическими кружками и мисками. У меня никогда не было игрушек – именно им обычно не хватало места в чемоданах.

Помню: шестьсот тринадцатый уезжал на фронт. Все последние дни отец дома почти не появлялся – готовил свою роту к отправке. Заскочил к нам в день отъезда совсем ненадолго – попрощаться да взять вещи. Отец даже не заглянул в вещмешок, заранее собранный мамой. Сразу бросил его к порогу, следом за спешно скинутыми старыми пыльными сапогами.

Присев на угол зелёного, окованного узкими железными полосками сундука, он пытался переобуться. Одна его нога была уже в новеньком, до сияния начищенном сапоге. Другую, в намотанной свежей портянке, намертво обхватив и прижав к себе, не отпускала мама. Она сидела на полу, на скомканном полосатом половичке и, вжавшись лицом в серую застиранную портянку, громко плакала. Казалось: лежащий рядом сапог зеркально сверкает потому, что стал мокрым от её слёз. Растерянный отец пытался оторвать её от своей ноги и как заведённый повторял: «Ну что ты, золотко! Ну хватит, не надо!»

Кое-как наконец переобувшись, отец распечатал пакет с новой, только что полученной амуницией. Снял с себя бинокль, бывший с ним ещё от финской войны, потёртую полевую сумку, вконец истрёпанную планшетку. Вынул оттуда компас, карты, какие-то мелкие вещицы, бумаги. Вытащил пистолет, переложил в новую кобуру. Старое же своё снаряжение аккуратно сложил на столе и сказал маме:

– Спрячь пока. Приедут из части – сдашь под расписку.

Мама спрятала и хранила. Больше полувека. Однако «из части» так никто и не приехал.

Эшелон с нашими родными воинами ушёл на запад, а мы остались. Шестьсот тринадцатый впервые был расколот надвое. До этого у нас у всех была неделимая судьба. Мы кочевали по земле единым табором. Знали общую пищу – воинский паёк. Взрослые имели одно место работы – «часть». Отцы там неустанно воевали. Матери им помогали в этом. В части им дело находилось: госпиталь, столовая, прачечная, свой магазин, собственная баня и даже парикмахерская.

Мы, ребятишки, об иной жизни и не подозревали. Война с детства окружала нас, была делом обыденным и заурядным. На полигоне, рядом с нашим военным городком, вечно бабахало и стрекотало. И это было совершенно естественно и даже обязательно. Как, к примеру, для деревенских наших ровесников – крик петухов и мычание коров. Вместо погремушек мы играли отстрелянными гильзами. Слова «бой, стрельбы, окопы» мы узнавали одновременно со словами «мама и папа». Мама стряпала вареники на старой мишени, залепив тестом дырочки от пуль. Какие-то из них, может, были выпущены и ею. Она метко стреляла и очень гордилась своим значком «Ворошиловский стрелок». По вечерам сквозь сон я ощущала колючую щёку отца и чуяла родной запах – смесь пота, пороха и гари. Отец всегда пах войной.

Война, постоянно окружавшая нас, была по-свойски знакомой и даже домашней. Она оскалила клыки и стала страшной, вдруг отделившись от нас, откатившись в какую-то неведомую даль.

В шкафу, в старом отцовском планшете, хранили мы с мамой всю нашу «военную почту»: четыре рыжих, ломких, обахромившихся по краям открытки. Их нам отец прислал с дороги на фронт. Мелко исписанные карандашом, короткие, бодрые, почти весёлые. В них отец, смешно путая украинские и русские слова, сообщает, что едут они нормально, что кормят их хорошо, что все бойцы у него – молодцы, его не подводят. Пишет, что вот скоро доберутся они до фронта и зададут жару проклятой немчуре. Велит маме не скучать, беречь себя, мне же – слушаться её, сильно не шалить. А ещё – чтобы мы не расстраивались, потому что война закончится быстро, он скоро вернётся к нам, и снова мы будем вместе…

Четыре открытки с дороги на фронт. Ни открыток, ни писем с самого фронта не было. Ни нам, ни нашим соседям. Шестьсот тринадцатый замолк разом. Будто, как в той присказке, «воды в рот набрал». Кое-кому из соседей ещё приходили редкие письма. Но все они оказывались тоже с дороги, просто почему-то припозднились, задержались в пути. Наши матери по сто раз на дню посылали нас по городку в разведку: нет ли кому каких вестей. Вестей всё не было.

А спустя месяц будто задвижку где открыли: хлынули «казённые бумаги». Слава богу, не самые страшные – не похоронки, а странные, маловразумительные: мол, такой-то вот «пропал без вести». Самым ненавистным для нас человеком стала Мария-почтарь – кроткое, бессловесное существо с виноватыми глазами и вечной своей чёрной брезентовой сумкой на плече. Уж как принялась она таскать к нам в городок полные сумки этих самых «казёнок», так и остановиться не могла.

Вести пришли откуда сроду не ждали – с Урала. Подал голос Никола Афросин. Нацарапал на мятом клочке несусветные каракули. Понятное дело: писал-то левой. А правой у него теперь – тю-тю, будто никогда и не было. И так-то в его писанине ничегошечки почти не понять, так ещё, почитай, половина строчек старательно замалёвана чёрным. «Цензура», – догадался кто-то. Расшифровывали Николино послание сообща. Замалёванное пытались просветить лампой. Разобрали не всё. Но главное поняли. Шестьсот тринадцатый был разбит в первом же бою где-то под Смоленском. Остался, кажется, вот только он один, однорукий Афросин. Сейчас – в госпитале, на Урале…