Изменить стиль страницы

Забубённой головушкой, видно, был мой пращур и норовом своим – лихим, дерзким да упрямым – не скупясь одарил многочисленных потомков. Из тьмы веков родовая легенда высвечивает то гордый лик казачины, наперекор всем и вся взявшего, а вернее, умыкнувшего в жёны юную калмычку, то свирепонравного урядника, стремительных набегов которого пуще огня боялись высокомерные наполеоновские «мусью».

Да и дед Роман не из последних был в казачьем полку на германском фронте. Не зря, видно, ездила к нему под Ровно напогляд молодая жена. Непраздной вернулась тогда казачка домой, и через положенный срок народился у неё мальчик, наречённый Валентином. Мог ли не стать храбрецом-разведчиком старший отцов брат, коли зачат был чуть ли не на передовой! Безмерной удали был человек: добыв однова особо ценного «языка», волок его на себе через нейтральную полосу, а в довесок – «на буксире» – тяжеленные канистры трофейного спирта. Хоть и подырявило их пулями да осколками, а всё ж «обмыть» как следует ценного полковника братьям-разведчикам хватило! Два ордена Славы получил дядя Валя, представлен был к третьему, да, видно, не судьба – затерялись где-то бумаги в бездонных минобороновских недрах.

Честно тянул солдатскую лямку и мой батя, хотя и попал в окопы под Сталинградом шестнадцатилетним. Спасли Бог да родовое ратное умение! А ещё – редкостное умение плавать, которое пригодилось в ноябре 1943-го. Один только он и уцелел тогда из всей батареи, форсировавшей Днепр.

Я никогда не видел своего деда. Роман Васильевич умер в феврале 1945-го, когда мой будущий батя, двадцатилетие своё справивший уже после Победы, воевал в Румынии. На здоровье потомственный казак, занимавшийся всю жизнь артельным рыбным промыслом в родовых Замьянах, а потом в астраханском пригороде – посёлке Советском, никогда не жаловался. А тут вдруг удар, паралич и…

Дело было так: младшие дети прикатили с реки во двор несколько брёвен, принесённых Волгой. Роман Васильевич пошумел на них для порядку: не дай бог, мол, припишут воровство соцсобственности. Глядь в окно – а по улице к их дому топает участковый. Шёл-то он, как потом выяснилось, вовсе и не к ним, и дела ему до тех брёвен не было никакого. Но рухнул на пол мой дед, как громом битый, и в сознание уже не пришёл…

Казачину убил страх. Тот страх, который гнездился в нём с девятнадцатого года, когда, помотавшись по калмыцким степям, пришёл он с односумами к советской власти с повинной. Многие его товарищи были проглочены потом Красным Молохом. Деду повезло: к двум старшим Бог послал ему потом с супругой Клавдией Андреевной ещё пятерых детей, среди которых и мой отец. Жизнь налаживалась, а страх жил и грыз, как смертоносный червь, стенки сосудов, чтобы лопнули они однажды. Чего боялся? А мести за казачье звание, за то, что служил в астраханском взводе лейб-гвардии казачьего полка в самом Царском Селе, за то, что воевал с немцами, а после 17-го года – непонятно с кем…

По материнской линии далеко заглянуть не удалось. В конце XIX века в бурно растущую Одессу ехала на заработки вся Россия. Здесь и встретились орловский крестьянин Александр Епифанович Мишин и витебская мещанка Анна Ивановна Гусева. Младшая их дочь и стала моей бабушкой. Отца, сгинувшего на японской войне, она не помнила. Не помнила и материн подвиг, когда та с двумя малыми на руках явилась в орловскую деревню к свёкру. Вдовый Епифан, крепкий и хозяйственный мужик, из тех, кого стали потом величать «кулаками», почесал в потылице:

– Без меня жанились, ладно. Со мной жить будешь! Нет? Тогда вот те Бог, а вот те порог…

Гордая молодуха вернулась в Одессу, и завертелось-закрутилось колесо не самой сладкой жизни. Революция, анархия, безвластие… Мимо домишек на окраине громыхали расхристанные эшелоны с военным людом. Выскочат, схватят девчонку, кинут в теплушку – и поминай как звали. Смотрела, смотрела на это Анна Ивановна и не выдержала:

– Собирайся, девка, замуж. Да в деревню. Там, поди, уцелеешь!

И жених тут как тут. Панский конюх и кучер Никита Матвеевич Ткачук. Тот своих корней и вовсе не знал. С малых лет на панском дворе. Оттуда и в армию ушёл. Воевал, в австрийском плену два года отсидел, вернулся, а тут – красавица Маша, которой и шестнадцати-то не было! Поженились…

Мой дед Никита, выражаясь по-современному, был большим оригиналом. Правда, сам он слов таких отродясь не употреблял, его лексикон состоял из выражений простых и доходчивых.

– Як умру, то поховайтэ мэнэ… – ежевечерне разносился над селом надтреснутый дедов фальцет. Других песен лучший колхозный конюх не признавал и потому чередовал заунывное пение яростным криком:

– Я коммунист, бандит советской власти!

Дедов концерт, начинавшийся у конюшни коллективного хозяйства «Зразковэ життя», сопровождался нестройным, но дружным собачьим хором. И потому, когда загулявший ударник, пропылив две версты по ухоженной, с каменными домами и тротуаром половине села, заселённой с екатерининских времён немцами-колонистами, и русско-украинскому концу с мазанками и кособокими плетнями, приближался к дому, домашние были уже готовы к приходу кормильца. Бабушка, обречённо вздыхая, отодвигала керосиновую лампу на дальний конец стола. Дед, войдя в хату, какое-то время бессмысленно таращился на огонь, потом охватывал ладонью стеклянный абажур и раздавливал его, победно выдыхая: «Кинэць свиту!»

Наступил 37-й год, и «коммунист, бандит советской власти» загремел в подвал Березовского районного НКВД. И валить бы деду вековечную тайгу, да помог председатель колхоза, который внял не столько слёзным бабушкиным мольбам, сколько тому непреложному факту, что хиреют общественные лошади без призора любимого конюха прямо на глазах. Как известно, нет правил без исключений. Вот и дед оказался тем счастливым исключением: не под конвоем, а вольною волей вылетел он из зловещего узилища.

Пять лет назад ушла в мир иной моя матушка Вера Никитовна Щербакова. Именно так – Никитовной, а не Никитичной, как положено, окрестил её весной 1929 года сельсоветовский писарь-грамотей Непейвода. В точном соответствии с фамилией воду он не пил, предпочитая заменять её молодым вином – благо на Южной Украине его тогда было в избытке. Виноградники в селе Нейково, что в ста километрах от Одессы, – при каждом дворе. И родилась-то мама моя почитай что в винограднике – только колхозном. Не довёз дед Никита свою супружницу до райцентра, растряс её на дорожных ухабах, и пришлось самому вершить необходимое и за фельдшерицу, и за повивальную бабку под раскидистой вербой у сладкого ручья.

Растворились, упокоились бренные останки под скорбным могильным холмиком. А светлая мамина душа озирает с горних высей непрестанную людскую колготу. За какие грехи держать ей ответ перед Господом там, у порога вечной жизни? Наверное, были они за отпущенные судьбою три четверти века, ибо сказано: кто из нас без греха?

Цепкая детская память, как кадры старой кинохроники, – сначала тусклые и обрывочные, потом всё более яркие и выразительные – сохранила воспоминания…

Вот отец, незаменимый колхозный конюх, сгружает мешки с зерном, полученным на законные трудодни, у каменных, с булыжной мостовой домов немцев-колонистов: «Цэ Курту, цэ Гансу…» Расчёт за вино, что брал в долг у зажиточных соседей. Что с него взять, с голи перекатной, говорившим про себя: «Я пид кабыцею вырис!» Да, под летней широкой печкой на панском дворе и возрастал сирота Никита, там же приобрёл и злую питейную привычку, которую снисходительно поощряли колонисты.