Вдруг приоткрылась дверь кухни и оттуда послышались следующие слова:
— Сальвор Вальгердур, если ты считаешь меня своей родной матерью, то я прошу тебя тотчас же замолчать или подбирать выражения приличнее, как подобает христианке. Ты знаешь прекрасно, что у меня больше нет ничего общего со Стейнтором. Нет и не может быть. Мне непонятно, какое он имеет отношение к тебе, почему ты так выходишь из себя. Я знаю одно: я заботилась о его ребенке до последнего вздоха несчастного. Я проводила маленького до могилы, и моя совесть чиста перед богом, потому что я искупила свой грех. Я не понимаю, Сальвор, что ты имеешь в виду, когда говоришь, что хотела бы видеть Стейнтора мертвым. Для меня он уже давно умер. Это такая же истина, как и то, что бог живет на небесах. Никто, кроме Иисуса, не знает, сколько страданий я перенесла…
Речь закончилась жалобами, слезами и причитаниями.
— Ну когда же все это кончится? — простонала старая Стейнун, которая стояла у плиты, сложив руки на животе. — Что и говорить, трудно ей пришлось, бедняге, прости ее господи. Одному только богу известно, как сама я оплакивала четверых умерших детей. Я не скажу, что моим детям, оставшимся в живых, хорошо живется на свете, но слава богу, что хоть большие беды их минуют. Она права, милый Стейни, ты нехорошо поступил, уехав и оставив нас на произвол судьбы. Если ты хочешь знать мое мнение, то я скажу тебе — о такой жене, как наша Лина, можно только мечтать. Ты должен жениться на ней немедля, жениться в этом же году, как только даст согласие наш старый пастор, чтобы никто не мог сказать о вас дурного слова. Все изменилось с тех пор, как почил вечным сном наш мальчик. Учти еще, что с самого лета к нам повадился Юкки. Я не хочу сказать ничего худого об этом несчастном. Он славный парень, и вся его родня неплохие люди во всех отношениях, но мне не все равно, кого изберет Лина. Она женщина разумная и заслуживает такого одаренного человека, как Стейнтор, хотя сама она немного даров получила в этом мире. Я никогда не теряла надежды, дорогой Стейни, что ты когда-нибудь бросишь пить. Я всегда говорила — питье до добра не доводит. Настоящая жизнь у человека начинается тогда, когда он бросает пить. Человек человеком, а вино вином. И нельзя судить о человеке по тем поступкам, какие он совершает в пьяном виде. Тебе, дорогая Салка, тоже не мешает над этим задуматься. Все зло от вина, а человеческое сердце — оно доброе.
Гость сидел молча, он не оправдывался, не обвинял, а спокойно пил кофе, подставляя свою чашку всякий раз, как она пустела. Затем он поблагодарил хозяев и собрался уходить. Он протянул руку и Салке, но она не взяла ее.
После смерти мальчика мать и дочь опять стали спать вместе. Матери было тоскливо не слышать возле себя человеческого дыхания. И теперь у них вошло в привычку ложиться вместе. Они молча раздевались и, повернувшись друг к другу спиной, ложились спать. Салка у стены, а мать устраивалась на краю кровати. И когда среди ночи становилось холодно, то каждая из них во сне тянула к себе ветхое одеяльце. Так было и в эту ночь. Они разделись, не глядя друг на друга. Погасили свет. Уже лежа в постели, девочка услышала, как мать, натянув на голову одеяло, старается подавить рыдания. Девочка тоже не могла уснуть. Она была слишком взволнована. Так тянулась долгая ночь, минута за минутой под необъятным зимним небом. Каждая из них старалась не подать виду, что не спит, обе прикидывались спящими, но прекрасно знали, что обманывают друг друга. Только под утро девочке удалось уснуть. Ей приснились птицы, красивые и уродливые. Они ссорились между собой, оглашая воздух пронзительным криком. Проснулась она поздно. Она догадалась, что было не менее девяти часов, потому что мать мыла на кухне бидоны и разливала в них молоко для заказчиков. За эту работу мать принималась после того, как кончала доить корову. Одновременно она готовила кофе. За окном было еще темно. Через приоткрытую дверь спальни было отчетливо слышно все, что происходило на кухне. Девочка услышала какой-то шум, щелканье дверной щеколды, шарканье ног на пороге. Кто-то поздоровался. Сигурлина не произнесла ни звука.
— Разве никто не встал, кроме тебя? — раздался бас Стейнтора. Он произнес эти слова так, будто между ними ничего не произошло и он вернулся домой, пробыв в отсутствии не больше одной ночи.
Сигурлина не удостоила его ответом. Она продолжала заниматься свои делом.
— Я спрашиваю, кроме тебя, никто не встал в доме? — повторил он громко.
— Ты что расшумелся? Успокойся.
— Я пришел узнать, скоро ли будет готов кофе, — сказал он обычным тоном. — Я пристроюсь здесь на сундуке, если он меня выдержит.
— А мне какое дело, я здесь не хозяйка.
— А я и не говорю, что это твое дело. Да и вообще никому нет ни до чего дела.
— По крайней мере мне нет дела до тебя. Я и твоего ребенка похоронила без твоей помощи. Не могу понять, что тебе здесь нужно.
Стейнтор ответил тихо, как бы для себя, словно повторяя надоевшую песню:
— Каждого тянет к родным местам. Что-то в моем сердце крепко связывает меня с этим поселком. Я иногда думаю, что, если бы я утонул где-нибудь у Иллугских шхер, восточный ветер прибил бы меня к этому берегу.
— Сейчас ты по-иному запел, а в прошлые годы хвастался, что ты здесь полновластный хозяин, хозяин этих гор, моря, хотел всех убедить, какой ты всесильный.
— Запомни, Сигурлина, что я тебе скажу: больше всего на свете я не терплю цепей, которые хотят надеть на меня помимо моей воли. Я уезжаю и приезжаю, когда мне вздумается. Быть может, мои отъезды из дому — это только бегство от старых цепей, чтобы попасть в новые. Когда в первый раз я уехал из дому в свет, я мечтал разбогатеть, стать таким, как Йохан Богесен, подчинить себе весь поселок. Здешняя жизнь давила меня, как кошмар, я хотел вырваться из нее, чтобы стать сильнее ее. Но когда я лежал искалеченный в чужом городе, не зная языка, я понял, что значит быть бедным чужестранцем. Я испытал, что значит грузить уголь в трюм вместе с бродягами и бездомными и получать нагоняй от начальства только за то, что осмелился щелкнуть по носу пароходную собаку. Можно ли удивляться после этого, что, когда я возвращаюсь домой, в родные места, мне все кажется здесь моим собственным — земля, море, небо.
— У тебя никогда не было сердца, Стейнтор. Твой приезд сюда как нельзя лучше доказывает это. Как ты осмелился появиться мне на глаза после всего, что ты заставил меня пережить с нашей первой встречи и до того дня, когда я бросила горсть земли на гроб твоего ребенка?
— До вчерашнего дня я не знал, Лина, что он умер. Я приехал, чтобы увидеть его.
— Если бы ты видел его лицо за несколько дней до смерти, ты бы понял, что мне пришлось претерпеть из-за тебя.
— Я привез ему подарок. Он здесь, в пакете, я сейчас покажу тебе. Я думал о нем постоянно, как только узнал, что он появился на свет.
— Ты для меня не существуешь больше. Я ненавижу тебя. И зачем только господь бог позволил мне узнать тебя.
— Стина, служанка купца, расспрашивала меня, где я был и как поживаю.
Едва только он произнес эти слова, как Сигурлина вскипела и, забыв все остальное, закричала:
— Стина, служанка купца! Какая жалость, что ты не наградил ее ребенком! Но еще не поздно! Если кого в поселке и можно назвать шлюхой, так это твою Стину.
Мужчина рассмеялся. Ему было весело.
— Грязное ты животное! Подонок! Да покарает тебя бог в своем священном гневе! Я прошу об этом бога во имя ребенка, которого я одна провожала до могилы.
Однако бурный поток слов не вывел мужчину из себя. Слышно было, как он шуршал бумагой, развязывая пакет. Потом он сказал:
— Посмотри, правда красивые башмачки?
— Да на что смотреть? Все вы, мужчины, одинаковы. Эти же ботинки впору по крайней мере семилетнему ребенку.
— Семилетнему? — удивился и обиделся Стейнтор. — Неужто ты думаешь, что я могу купить своему ребенку ботинки, которые сразу же станут малы для него? Посмотри, это же замечательная пара башмаков. За границей только дети богачей ходят в таких. Даже у детей Йохана Богесена никогда не было такой обуви.