Какую бы проблему ни хотел решить историк науки, он прежде всего должен реконструировать интересующий его участок роста объективного научного знания, то есть важную для него часть “внутренней истории”. Как было показано ранее, решение вопроса о том, что составляет для него внутреннюю историю, зависит от его философских установок—неважно, осознает он этот факт или нет. Большинство теорий роста знания являются теориями роста безличностного знания. Является ли некоторый эксперимент решающим или нет, обладает ли гипотеза высокой степенью вероятности в свете имеющихся свидетельств или нет, выступает ли сдвиг проблемы прогрессивным или не является таковым — все это ни в малейшей степени не зависит от мнения ученых, от личностных факторов или от авторитета. Для любой внутренней истории субъективные факторы не представляют интереса. “Историк-интерналист”, анализирующий, например, программу Проута, должен зафиксировать ее жесткое ядро (то, что атомные веса чистых химических элементов являются целыми числами) и ее позитивную эвристику (заключающуюся в том, чтобы ниспровергнуть и заменить ошибочные теории того времени, используемые при измерениях атомных весов). Исторически эта программа была осуществлена.

“Историк-интерналист” не будет понапрасну тратить время на обсуждение мнения Проута о том, что если бы “экспериментальная техника” его времени применялась “аккуратно” и экспериментальные результаты интерпретировались правильно, то аномалии тотчас бы оказались лишь простыми иллюзиями. “Ис-торик-интерналист” будет рассматривать этот исторический факт как факт “второго мира”, являющийся только искажением своего аналога в “третьем мире”. Почему возникают такие искажения—это не его дело, в примечаниях он может передать на рассмотрение экстерна-листа проблему выяснения того, почему некоторые ученые имеют “ложные мнения” о том, что они делают.

Таким образом, в построении внутренней истории историк науки в высшей степени разборчив: он будет пренебрегать всем, что является иррациональным в свете его теории рациональности. Однако этот нормативный отбор еще не дает полной рациональной реконструкции. Так, например, сам Проут никогда не формулировал <проутианскую программу”: проутианская программа не есть программа Проута. Не только “внутренний” успех или “внутреннее” поражение некоторой программы, но часто даже ее содержание можно установить только ретроспективно. Внутренняя история представляет собой не только выбор методологически интерпретированных фактов, иногда она дает их радикально улучшенный вариант. Это можно проиллюстрировать на примере программы Бора. В 1913 году Бор не мог даже думать о возможности существования спина электрона. То, чем он располагал в тот период, было более чем достаточно и без спина. Тем не менее историк, ретроспективно описывающий боровскую программу, мог бы включить в нее спин электрона, так как это понятие естественно включается в первоначальный набросок его программы. Бор мог сослаться на него в 1913 году. Почему он не сделал этого—интересная проблема, достойная специального исследования. (Такого рода проблемы могут быть решены либо внутренне—посредством указания на рациональные основания в росте объективного, вне-личностного знания, либо внешне—указанием на психологические причины в развитии личных убеждений самого Бора.)

Один из способов фиксации расхождений между реальной историей и ее рациональной реконструкцией состоит в том, чтобы изложить внутреннюю историю в основном тексте, а в примечаниях указать, как “неправильно вела себя” реальная история в свете ее рациональной реконструкции.

Многие историки, конечно, с отвращением отнесутся ко всякой идее рациональной реконструкции истории науки. Они будут цитировать лорда Болинброка: “История есть философия, обучающая посредством примеров”. Они будут говорить, что, прежде чем философствовать, “нужно собрать как можно больше примеров”. Однако такая индуктивистская теория историографии—утопия . История без некоторых теоретических “установок” невозможна. Одни историки ищут открытий несомненных фактов, индуктивных обобщений, другие— смелых теорий и решающих негативных экспериментов, третьи—значительных теоретических упрощений или прогрессивных и регрессивных сдвигов проблем, при этом все они имеют некоторые теоретические установки. Конечно, эти установки могут быть скрыты за эклектическим переходом от теории к теории или за теоретической путаницей; но ни эклектизм, ни путаница не означают отказа от теоретических воззрений. Прекрасным ключом к скрытой методологии историка часто является то, какие именно проблемы он рассматривает в качестве внешних: при этом один будет спрашивать, почему “несомненный факт” или “смелая теория” были открыты именно там и тогда, где и когда это произошло, другого интересует, почему “регрессивный сдвиг проблемы” мог иметь широкую и шумную популярность в течение чрезвычайно длительного периода времени или почему “прогрессивный сдвиг проблемы” был “неразумно” оставлен без внимания .

В последнее время объемистые работы были посвящены вопросу о том, является ли современная наука чисто европейским явлением, и если да, то почему это так. Однако такие исследования обречены на блуждание в потемках до тех пор, пока понятие “наука” не получит ясного определения в рамках некоторой нормативной философии науки. Одна из наиболее интересных проблем внешней истории состоит в том, чтобы уточнить психологические и, конечно, социальные условия, необходимые (но, конечно, всегда недостаточные) для научного прогресса, однако в самой формулировке этой “внешней” проблемы должна принимать участие некоторая методологическая теория, некоторое определение науки. История науки есть история событий, выбранных и интерпретированных некоторым нормативным образом. И если это так, то проблема оценки конкурирующих логик научного исследования и, следовательно, конкурирующих реконструкций истории—проблема, на которую до сего времени не обращали внимания,—приобретает первостепенное значение. К рассмотрению этой проблемы я теперь и перейду.

 

 

 

Структура и развитие науки. Из Бостонских исследований по философии науки. – М., изд-во “Прогресс”, 1978. С. 203-235.