Корней, раскорячив широко ноги, упираясь большими подошвами кирзовых сапог в землю, туго держал в кулаке удлиненный повод, кричал мальчику: «Не робей! Держись пистолетом!» И Колька, цепляясь одною рукою за луку седла, другою — за космы Сивого, восторженно, бесстрашно верезжал: «Держусь! Держусь!»
И пускай Сивый опять так и этак взлягивал, пускай Кольку так и этак подбрасывало, мотало, — он держался если уж и не «пистолетом», да все же как крепкий клещ. И настала та минута, когда молодой Сивый смирился не только с удилами, с уздечкой, а и с маленьким всадником у себя на спине.
Начал было Корней приучать Сивого также к хомуту, к оглоблям, к повозке. Только пока не к той гремливой телеге, в какую впрягалась Чалка, а к легкому тарантасику. Уроки такие пошли успешно и тут. И Сивый чрез небольшое время стал бы, как Чалка, вполне добрым ездовым конем, да уроки оборвались нежданно. Жизнь Сивого, жизнь его друзей вдруг повернула в сторону совсем иную, ни кем из них не предвиденную.
Глава 2
НАШЕСТВИЕ
Однажды, после обычных в деревеньке дел, Корней отвел Чалку и Сивого под угор на пастбище, да на другое-то утро за ними и не пришел. Не дождались лошади Корнея ни на день второй, ни во дни последующие. Спускаться к ним мимо ельника к речке стал один лишь Колька, да и то в часы не привычные, не рассветные, порою даже за полдень.
Приходил мальчик по-прежнему с хлебною горбушкой. И, как делывал это Корней, кобылу и жеребчика оделял теперь угощением поровну, но вот уздечки рабочей с собою не приносил, в деревеньку на угор лошадей подняться не приглашал.
Мальчик гладил Сивого по склоненной, совсем уже гривастой шее, медленным, грустным взглядом обводил всё в белых, одуванчиковых шарах пастбище, смотрел на быстротекучее, живое серебро речного переката, на волнистую ширь лугов за перекатом и вздыхал почти по-стариковски:
— Эх, Сивко, Сивко… Отпрыгались мы тут с тобой, отгулялись… Скоро со всем раздольем этим нам расставаться… Папка говорит: «С самых-самых верхотур, от начальников наиглавнейших грянул на нас указ-приказ, что в такой деревеньке, как наша, людям жить отныне не положено!»
И если бы Колька был уверен, что лошади поймут каждое его слово, то о близкой напасти он бы поведал им и намного подробнее. Настолько подробно, как про все это услышал от деревенского люда собственными ушами, и в какой мере смог услышанное уразуметь сам.
Дело же было в том, что с недосягаемых для простого ума казенных высот вдруг и вправду упала, будто гром на тихую землю, бесповоротная команда сселять людей из деревушек малых в места более кучные, в поселки большие. Так-де, в куче, всем станет лучше! Что же касается деревенских хлебородных полей, сенокосных лугов, так к ним, оставленным, можно, мол, время от времени из центрового-то поселения бывать способом чуть ли не туристическим, наездным, вроде как на субботники, на трудовые праздники. В общем и тут все утрясется как нельзя прекраснее, веселее!
Но — лучше не лучше, веселее не веселее — а от приказания такого загоревала вся здешняя, на угоре, деревенька, загоревали Колькины мать и отец-тракторист.
А старый Корней, который за всю свою жизнь кроме как на солдатскую службу никуда никогда от дома и не отлучался, теперь совсем поугрюмел. Он почернел, осунулся, у него даже плечи опали, будто кто надавил на них непомерной тяжестью.
Близким своим он объявил:
— Помру, а коренного, родного гнезда не покину! Я сам по прозванию — Корней, прапрадед наш был — Корней, от него и деревня наша стала зваться Корнеевкой, — и пусть в меня хоть из пушек палят, я с места своего не стронусь!
Объявил он этакую декларацию, да как-то сразу и ослаб, почти слег в постель.
Вот с той поры Сивый с Чалкой и бродили сами по себе, целыми днями паслись на изобильных травах у речки, а на ночь укрывались под густыми шатрами елок. И, привыкая к безработному безлюдью, можно сказать, мало-помалу дичали.
Но даже им было понятно, что все вокруг переменяется на лад не лучший.
Сперва стали исчезать с выпаса одна за другою давние приятельницы лошадей — коровы. Их уводили печально за собой грустные хозяева-переселенцы.
Запустела за пастбищем, за быстрым перекатом реки и покосная долина. Собираясь на места новые, там никто уж толком не трудился, не собирался шумными, радостными, пестрыми артельками, не ставил островерхих стогов. Тех стогов, что когда-то так щедро и на всю округу рассылали по летнему ветерку медово-пряный аромат свежего сена.
Над избами на угоре тоже все меньше да меньше стало возноситься по утрам приветливых, печных дымков. Ведь кто и не стронулся отсюда, так лишь совсем престарелые жители-одиночки. Вот в них на новых местах не нуждался никто.
А Колькиным отцу-матери, как бы они отъезд не откладывали, такое приглашение, похожее больше на строгое предупреждение, в конце концов поступило. И — хотели они, не хотели — вослед отбывшим соседям тоже засобирались в путь. При этом вышла заминка с немалой домашней живностью. С коровой, с теленком, с поросенком, с курами. Погрузить в прицепную телегу трактора всю эту мычащую, хрюкающую, кудахтающую компанию не дал, хотя и больной, но по-прежнему упрямый Корней.
Когда о том пошел разговор, то Корней вдруг с постели приподнялся, всунул тощие ноги в широченные свои сапожищи, и, все еще сидя, покряхтел, попыхтел, да и почти с прежней хмурой решительностью сказал Ивану, отцу Кольки:
— Этакие выкорчёвки крестьян с родного места бывали во времена и бывшие, и предбывшие. И знаю я о том одно горестное. Кому, может, на новых палестинах и фартило, да многие прибредали в обрат. А дома уж — ни плошки, ни кошки, разор, пустота… Так что езжайте пока налегке. Примерьтесь там, оглядитесь. Скотину домашнюю я, пусть и прихворнул, но обихожу сам… И все ж лучше бы вы, ребята, совсем не трогались!
— Невозможно не трогаться, — ответил Иван. — Не поеду — лишусь работы, трактора. Кроме того, там, куда едем, нам предназначена готовая квартира и денежки… Называются — подъемные!
— Ну, ежели «денежки», то «подымайтесь»… — горько усмехнулся Корней. При этом повторил еще настойчивей: — Но езжайте покуда налегке!
Отец, мать старика послушалась. В колесный прицеп гусеничного трактора ДТ закинули только чемодан да узел с необходимым попервости барахлишком. Кольке, желающему было забраться в прицеп на вольный ветерок, велели в такой серьезный момент не спорить и все трое отправились в дорогу, теснясь за железными дверцами тракторной кабины.
А к вечеру того дня Сивый да Чалка наконец-то увидели над пастбищем на угоре долгожданного Корнея.
Больной, после проводов сына, внука, невестки еще более мрачный, старик пришел сюда отнюдь не добровольно. Привел Корнея совершенно тут неизвестный, застегнутый в черный кожан, похожий щекастою, усатою рожей на кота, шибко самоуверенный мужик. На ходу он потрясал какою-то бумагой, все совал эту бумагу старику чуть ли не в лицо: «Гляди, мол, гляди, читай!»
Спускаться к реке мужик не стал, остановил и Корнея по ту сторону жердевой загорожи. Следом, поуркивая мощным мотором, подпятился, с ходу проломил, свалил целое прясло изгороди высокобортный грузовик. Из кабины выскочили еще двое: молоденький, фасонистый водитель и весь какой-то мятый, перемятый, по одёже видно что — грузчик. Они влезли в кузов, откинули задний борт, ссунули с платформы грузовика в наклон две толстых доски, сбросили на траву веревку.
Мордатый все так же начальственно, все так же надменно подпихнул носком сапога веревку к ногам Корнея. Строгим разворотом головы, молча, указал на лошадей: «Иди, мол, старик, лови их!»
Корней раздумчиво, понуро постоял. Корней глубоко вздохнул, и вот, словно сбросив с себя черный морок, весь передернулся, вскричал тонким, надсадным, полным гнева голосом:
— Как заявились, так и ловите! А веревку эту на вас бы на самих! Ишь удумали что: не успели добрых людей из деревни выставить, сразу подавай трудовых коней на скотобойню! Под нож, на колбасу проклятую!