– Да, а Павлик, – спросил он словно невпопад, намеренно меняя тему, – с кем ты оставила Павлика?

И она его поняла, она поняла больше, чем он мог бы сказать вслух. И лицо ее замкнулось.

Впрочем, накормив, напоив, он, поскольку был свободен, а подружка намечалась только под вечер, поставил мольберт, взял лист картона и стал набрасывать итальянским карандашом ее портрет.

– Да, а что с той картиной было? – спросила она. – Как дальше события развивались?

События? Или мы их придумываем сами, или их нет. События происходят только в душе. В Питере ему тогда сказали, что какой-то урод порезал его картину. Ее сняли и вернули. Страховку не заплатили. Не тот статус, не та выставка. Скорее всего, страховка все же была, но досталась не ему, – может, худфонду или еще кому-нибудь из организаторов. Впрочем, было бы смешно получить компенсацию за собственный идиотизм.

– А где она?

– У меня в мастерской. Это далеко, на другом конце города. Там холодно. Сейчас там мой приятель живет, больше ему негде. Из семьи ушел... – сочинял мастер на ходу, на случай если она вдруг попросит там остаться. Ему уже было ясно, что здесь он не стерпит ее присутствия и, рисуя ее портрет, он обдумывал пути к отступлению.

Портрет не получился. Да, собственно, иначе и быть не могло. Кто она ему, что здесь делает? Да, волосы ее – он только теперь увидел, точнее вспомнил ее волосы, – они поблекли и развились и перестали быть частью ее красоты. Круглое лицо с острым носиком и каплевидным подбородком, маленький скупой ротик, жеманно заостренные мыски верхней губы. Вот только глаза. Очень похожа на кошечку с поздравительной открытки. Несколько помятую жизнью. Какой он кретин, что дал слабину, согласился ее принять. Давай, мол, приезжай. Любопытство мучило, какая она теперь, и еще, может, желание возвратить должок – скажем, поиметь ее, а потом рассмеяться в лицо. Нет, он не злой. Но обиды помнит, обиды он не забывает никогда. Если прощать обиды, то зло восторжествует. На этой мысли он остановился и хмыкнул.

– Что? – встрепенулась она – Я смешно выгляжу?

– Нет, это я про себя – сказал мастер. Ему и впрямь вдруг стало смешно. Никто не может обидеть больше дозволенного. Ты обижен настолько, насколько слаб. Вот она истина. Любовь сделала его слабаком. Он далеко зашел в своем унижении, но теперь он свободен. И вот еще что. Он понял, почему сказал ей – приезжай. В тот момент он был уверен, что между ними что-то будет... Какая глупость, какое подростковое заблуждение! Теперь это было невозможно. Но тогда накатывала другая горьковатая мысль: если так, то Она никогда не была его единственной женщиной. Было просто наваждение. Просто запах ее подмышек и гениталий, когда-то сводивший с ума. Если очень честно, если очень-очень честно, если честно до той глубины, дальше которой лишь тьма неведения и пустоты, то и близок с ней он никогда не был, – той близостью, когда две души становятся одной. Потому что она никогда не разделяла его взглядов ни на что, потому что она никогда не растворялась в нем, доверяясь ему лишь на уровне физиологии, но душой, душой она была где-то отдельно, может быть, душа ее даже плакала от разъединенности в миг оргазма. Потому что алкала она другого человека, который даровал бы ей этот оргазм. Он вдруг вспомнил то, что ранее отмечал сторонне, бесстрастно как счетчик, – то, как изменялось ее лицо после соития, не желая дышать спокойствием, чудом достигнутой высоты, а стремительно, даже панически возвращаясь на землю, словно у нее там был зарыт клад. Она никогда не забывала об этом кладе. Да, она отправлялась с художником в высоты, но всегда была привязана к земле, подергивала за веревочку – не оторвалась ли, все ли на месте, все ли при ней, не обронила ли она чего-нибудь важного после сумасшедшей секс-пляски. Этим кладом, этим противовесом, возвращавшим ее в ту точку, с которой она взмывала с художником, был ее Костя.

Любви к нему, мастеру, не было никогда. Не было ни мига любви. Была физиология. Сладкий трахач. Упоительный перепих. «Она просто сладкоежка», – вдруг подумал мастер, сидя перед картоном, на котором появилась чужая ему тетка, которой было уже за тридцать, и которая прикатила к нему от мужа и ребенка с какой-то идиотской идеей, ему абсолютно непонятной.

– Да, а как твоя работа? Ты практикуешь, или медик-теоретик? – спросил он, хотя это было ему абсолютно неинтересно.

– Не спрашивай, – сказала она. – Знаешь, сколько теперь платят кандидатам?

– Догадываюсь, что мало.

– Мало – не то слово.

– Как же вы живете? – мастер сделал сочувственное лицо, и даже действительно посочувствовал краем души, откликающимся на социальные пертурбации времени, но другим краем души, откликающимся лишь на его собственную удачу, он чуть ли не обрадовался, во всяком случае, чуть ли не позлорадствовал, хотя тут же стыдливо погасил в себе этот едкий огонек.

– Так и живем. Устроилась по совместительству в медкооператив. Массажисткой. А муж, – она сделала паузу, словно прикидывая, стоит ли на такого мужа отвлекаться, – ремонтирует бытовую технику. На новую у людей просто денег нет.

– Да, – сказал мастер, – тяжелые времена, – думая однако о том, что именно в этим времена жизнь его так красиво расцветилась заграничными флагами и вымпелами...

– Ты-то как? У тебя-то хоть все хорошо? – сказала она, и это прозвучало, как если бы она искренно этого желала, потому что так ей было нужно.

– У меня о’кей, – сказал мастер, – как всегда. Я от государства не завишу. В Риме вот был. В Венеции.

– Что, красиво? – жалко прозвенел его голос.

– Шедеврально, – сказал он. – Лучше не бывает.

– Расскажешь?

О, какие нотки зазвучали у нас – зависимые, ожидающие... Ее жизненный план дал трещину, семья, служба, – все не задалось, и она приехала к мастеру. Чтобы поправить дела и, может быть, даже создать с ним новую семью.

– Как там твоя жена? Вы что, опять сошлись?

– Не волнуйся, не сошлись. Она там – я здесь.

– Я и не волнуюсь. Но ведь это она тебя пригласила?

– Я там работал.

– О, – сказала она и больше о жене не спрашивала.

Лучше бы она спросила его о подружке, которая, между прочим, должна была скоро придти. Сначала мастер собирался позвонить ей – сказать, что занят, но теперь наоборот – хотел, чтобы пришла и вытеснила соперницу. Это как-то удачно сложилось в его голове – не надо будет проявлять инициативы по выдворению московской гостьи, пусть женщины сами разберутся. А он как бы и ни при чем. Неловко ему было говорить – извини, мол, подруга, но твое место давно занято, прощай, пиши письма. Странная все-таки тетка, не могла же она думать, что он семь лет будет ее ждать и жизнь его обездвижется, пойдет как бы по второстепенному руслу, пока о нем, художнике, не вспомнят.

Все получилось даже проще и легче, чем он ожидал, слегка нервничая в предчувствии развязки. Машу, так звали подружку, ничуть не смутила московская гостья. Пришла веселая, с бутылкой настоящей или поддельной «Хванчкары» – вдруг среди полуголода стала появляться вина, о которых раньше ходил только слух, что они действительно есть, и кто-то их пьет. Втроем сели ужинать, и его бывшая любовь, предупрежденная о его подружке, хоть и изображала из себя члена компании (а куда ей было деваться?), видно было, что чувствует себя не в своей тарелке. Что огорчена. Более того – что признала женское превосходство молодой соперницы и как-то поблекла, ушла в тень, что его удивило – ведь раньше она казалось самодостаточной.

Вина, конечно, не хватило – продолжили столичной из холодильника, впрочем, только мастер с подружкой – она отказалась – и когда пришла пора ложиться, мастер был в самом прекрасном расположении духа и предложил занять одно спальное ложе на троих. Шутил, но если бы женщины согласились, не возражал бы. Никогда в жизни не спал с двоими, а теперь, вроде, само к тому шло. Но она отказалась. «Ты пьян, Дмитрий» – сказала она и отчужденно, но в то же время зависимо, спросила: «Покажи, где я буду спать. Могу и на полу».