Укладывая Настю спать, Кашин торопился, а она как нарочно просила то одно, то другое, а потом вспомнила, что еще не сбегала по-маленькому, и он, нетерпеливо сопровождал ее, переодетую в длинную ночную сорочку, до будки и ждал перед дверью, освещенной выведенной наружу лампочкой синего света.

– Ну, все, малыша, – наклонялся он к ней, принимая ее прощальный, в щеку, поцелуй. – Спи.

– А ты будешь здесь? – спрашивала она.

– Да-да, – говорил он, выключая свет, и сам ложился на свою кровать поверх одеяла.

– А почему ты не раздеваешься?

– Ты же знаешь, что мне еще рано. Я еще пойду покурю, потом мыться и так далее. – Кашин старался никогда не врать дочери, и это растяжимое «так далее» позволяло ему оставаться в рамках принятых на себя моральных обязательств.

– Тогда ты подожди, пока я засну, – говорила она, и через пять минут Кашин улавливал установившееся дыхание ее сна.

Она спала, и он был свободен для ночных свиданий. И все же, оставляя ее одну, он каждый раз испытывал смутное чувство вины, которое не удавалось заглушить. Ну да, его потянуло к женщине... Но ведь, похоже, Настя и сама к ней тянется. Тогда почему ему кажется, что он предает дочь. Бред какой-то.

И вот они снова плыли рядом в шелковую скользящую тьму, оставив позади Люду, и Кашин острее обычного ощущал свою наготу, открытую разверзшейся внизу бездне. Как если бы оттуда шла угроза его мужскому началу, столь беззащитному сейчас перед лицом неведомого – как наживка или приманка.

Каждый всплеск озарялся бледным фосфорическим светом, и было непонятно – то ли это свечение воды, то ли отражение береговых огней.

– Интересно, видно ли что-нибудь под водой, – сказал Кашин, – Я нырну, посмотрю. Не возражаешь?

Он полагал, что обязательно увидит ее, и греб к ней в черном гулком мраке с нарастающим волнением, будто погрузившись в собственную тьму. Но вместо тела Иветты он различил лишь машущие разорванные блики.

– Ничего не видно, – вынырнув, разочаровано сказал он.

У Иветты было спокойно-лукавое лицо.

– Плечи мерзнут, – сказала она. – Поплыли назад.

– Подожди, я согрею, – сказал он. – А то еще судорога схватит.

– Ты плохо знаешь физиологию, – сказала она, но не уклонилась, когда он стал растирать ее гладкую русалочьи-прохладную кожу.

– Ты меня топишь, – как-то вяло, уступчиво добавила она, словно не возражала против происходящего.

– Прости!

Он погрузился с головой в воду, коснулся ладонями ее ускользающих обнаженных бедер, толкнул от себя вверх, к берегу.

– Сам не утони, – услышал он, вынырнув, и понял эту реплику как поощрение своих действий.

– Постараюсь. Только я тоже мерзну, – сказал он. – Поможешь?

– Пожалуйста...

Они уже ступили на дно, выпрямились – воды было по пояс. Иветта положила ему руку на плечо и ее пальцы словно нехотя пробежались по его лопаткам и заскользили вниз.

– Помру от удовольствия, – пробормотал он.

Но она уже убрала руку.

Вернулись к дому, сели, закурили, но, на сей раз, разговор не клеился. Молчавшая, что для нее было необычно, Люда, извинившись, как-то слишком явно заторопилась к сыну, и они остались одни.

– Она что, на нас обиделась? – на всякий случай спросил Кашин.

– А что, ты давал ей повод? – в тон ему насмешливо протянула Иветта.

– Никакого! – торжественно сказал Кашин.

– Есть женщины, которые считают, что все мужчины принадлежат им. Стоит только поманить. Так что она как бы подарила тебя мне.

– Принимаешь подарок?

– Не знаю...

Это «не знаю» было для нее характерно. Похоже, с незнанием ей жилось легче.

Они вышли за калитку и двинулись вверх по едва освещенной редкими лампами улице. Свет не доходил от одной к другой, и в черных промежутках дороги словно из засады многозначительно возникало небо. Поселок спал бурно и внезапно, как набегавшийся за день ребенок. Редкие прохожие протекали мимо, как глубоководные рыбы, которым нечего сказать, потому что они давно знают друг друга. Зеленоватые жидкие сети деревьев тут и там пропускали свет – он лежал на пыльной земле россыпями оброненной чешуи. От закрытых кофеен и баров, пускающих из-под себя липкие ручейки, душно несло перестоявшей в жаре едой.

Двинулись по набережной возле бездыханного моря, вяло выносившего из тьмы пригоршни пены, прошли насквозь темный парк, над которым небо сменило свой тусклый алюминиевый навес на бездонную промытую глубь. В пыльных облаках густых кустов копошились ежи. Ночные бабочки зигзагами пересекали стеклянные сферы света, в которых теснились дома и деревья. Окраину неба застила черная схватка гор.

Тень кошки метнулась им под ноги, и Иветта прянула назад:

– Тут не пойдем.

Суеверный испуг Иветты ободрил Кашина, теряющегося в предположениях.

– Я знаю, где нет кошек, – сказал он.

Дорога привела их к обрыву, за которым была распахнута тьма. Огромная медная луна низко и тяжело висела в глубине этой тьмы и едва отражалась в недвижной воде. Они свернули на тропу и пошли вниз, к берегу. Последние дома поселка с затихающей в них гомозней остались позади, но Иветта не выказывала намерения повернуть назад. Миновали рыбацкую развалюху, огороженную металлической сеткой. Темной тенью из конуры выскочил сторожевой пес и, брякнув цепью, молча посмотрел на них. Под ногами щелкала галька. Медленно, один за другим, будто в сокровенной ласке, омывали плоский берег тонкие пласты воды. Над тропой тянулась высокая, изломанная оползнями стена обрыва, закрывающая вид на Кара-Даг. Возле нее было глухо и душно, будто в тупике. В одной из ближних бухточек им попались запоздалые купальщики. Двое, дрожа, вытирались полотенцем, третий еще плыл, подавая голос. В темноте смутно угадывалось пятно лица. Больше до самой Лягушачьей бухты они не встретили никого.

Луна поднялась высоко, и ее томящий прибывающий свет пал на складки хребта, на уступы разъятого Волошинского профиля, на огромные каменные глыбы, миллионы лет назад скатившиеся к воде.

– Ну, вот мы и дома, – сказал Кашин, когда они спустились в бухту, высоким амфитеатром прибрежных скал отгородившуюся от мира.

– Хорош дом, – сказала Иветта. – Камни, крабы и прочая гадость.

– Прочая гадость – это я?

– Ты не гадость, ты хороший человек. Я это сразу поняла. Прекрасный отец, прекрасный муж... Кто твоя жена?

– Если я скажу, что у меня ее нет, ты ведь не поверишь?

– Само собой.

– И, тем не менее, это так.

– Ты ее бросил?

– Нет, она...

– Тогда мне, кажется, понятно...

– Что понятно?

– Настя...

– А, да. Ей не хватает матери. Впрочем, ей и звезд не хватает. Когда ей было всего два года, она кричала, глядя вверх: «Звезда, иди ко мне!» и добавляла на всякий случай: «Кашу есть».

– О, господи, боже мой, почему у всех так плохо?

– Разве у всех? Ты это про кого?

– Так, ни про кого. Почему ж это, интересно, она тебя бросила? Вроде бы, ты производишь нормальное впечатление. Можно даже сказать – благоприятное.

– Это только произвожу. На самом деле, я псих. Все художники – психи.

– Ты ее, наверно, бил. Напивался и бил.

– Угу. Мольбертом.

– Бедная женщина...

– Не жалей ее. Она сама художница.

– А, то есть она вроде тебя.

– Да, в каком-то смысле.

– То есть, поэтому вы и разошлись.

– Вроде того...

– Без всяких вроде. Я хочу знать точно.

– Зачем?

– Сегодня мой день задавать вопросы. Она что, нашла другого мужчину?

– Ну, вот видишь, тебе все известно...

– Более успешного и вовсе не художника? Который восхищается ее работами и обещает ей красивую жизнь. А ты не верил в красивую жизнь, а только в труд...

– Мне нечего добавить...

– И все-таки это как-то грустно. Лучше бы ты был женат.

– Ты предпочитаешь женатых?

– Я предпочитаю счастливых... Ну, рассказывай.

– Что?

– Про себя. Ты страдал?

Иветта опустилась на колени, положила на них руки, словно приготовилась долго слушать.