Кажется, в тот первый раз мне удалось всучить ей свою визитку, на которой было написано, что я член всех творческих союзов Советского Союза. Тогда, в 84-м, это звучало. И она мне позвонила. Говорила свободно, насмешливо, самоиронично, с паузами, в которых я слышал посторонние звуки – стук посуды, плеск воды. Оказалось, что звуки эти доносятся из посудомойки летнего кафе, пристроившегося к станции метро „Горьковская“ на Петроградской стороне.

– Вообще-то я учусь, а тут подрабатываю, – сказала она.

– Я тоже работал в посудомойке, – сказал я, – в армии. Могу приехать помочь.

– Спасибо, – усмехнулась она, – мне уже помогают.

И безошибочным ревнивым чутьем я тут же определил, что там, в посудомойке, рядом с ней – мой соперник. Так оно и оказалось. Когда я приехал туда в оговоренный час, он еще был там, высокий и красивый, с длинными, до плеч, волосами и тонкими чертами лица. Она попрощалась с ним и пошла со мной. И то, как он равнодушно принял эту ситуацию, говорило лишь о том, что я для него никто. А он был моим соперником. И очень серьезным. Кажется, они жили в ту пору вместе и, вскоре узнав, что она встречается со мной, он ее избил. И она пришла ко мне, потому что боялась идти домой, где он ее несомненно караулил.

И она осталась у меня на неделю, и в первую же ночь случилось то, о чем я и не мечтал, но я переволновался, как школьник, и затем она поднялась с простыни, села и насмешливо сказала: „И это все?“ Попробую расшифровать ее слова. Там был большой женский опыт, знание мужчин, там был искушенный психолог, по одному взгляду определяющий, с каким случаем на сей раз имеем дело.

„Конечно, не все!“ – заулыбался, а точнее засуетился, запаниковал я, сорокадвухлетний мужик, которому встретилась такая женщина, что весь его немалый опыт обольщения, равно как и то, что называется искусством любви, полетело ко все чертям... Она оказалась королевской коброй, а я загипнотизированным кроликом, и прошло немало времени, месяцы прошли, прежде чем я кое-как сравнялся с ней, что-то понял, как-то восстановил паритет.

Она была чуть выше меня (176 см), но каблуки, на которые она перешла, став моделью, подняли ее надо мной на полголовы. Да и вообще она потом поднялась, хотя и не стала учиться дальше, бросив спустя пару лет свой текстильный институт.

А с тем ее другом, моим смертельным соперником, мы еще долго разбирались, прежде чем он отстал. Выгнанный за какие-то прегрешения из Духовной семинарии, он имел странные связи среди ментов, гэбэшников, всякой чиновной шушеры, твердил Маре, что она, а заодно и я, у него „под колпаком“...

Самое же горькое, что когда я праздновал окончательную победу, Маре зачем-то срочно понадобилось ехать в Москву. Каково же мне было узнать, что после всех наших объяснений и разборок, когда я за любовь готов был поплатиться жизнью, она поехала – с кем бы вы думали? – да! с ним, своим мучителем и моим смертельным соперником.

Но я был к тому времени так влюблен, что это ей простил. Я сказал себе, что ей нужно время, чтобы расстаться с ним, что такая привязанность говорит даже в ее пользу, говорит, что она неспособна мелочиться, и что все у нее всегда всерьез. И я хорошо помню свое состояние – я стал дураком. Счастливым и несчастным дураком со съезжающей при виде Мары крышей.

Она звонила мне в полночь и говорила:

– Я бы приехала, но уже поздно. Метро закрыто.

– Приезжай, – говорил я, – возьми такси. Я заплачу.

И выходил на лоджию и ждал ее, мысленно моля всех богов о помощи, и меня трясло как в лихорадке. И иногда она действительно приезжала, а иногда – нет. И весь тот первый год был как постоянно ожидание, как смена горечи и безумного счастья. Именно безумного. Мы не подходили друг для друга. Но разве любовь с этим считается?

У нее не было отца, верней, отец был, но пьяница, с которым мать разошлась, когда Мара была еще девочкой-подростком. Женщиной она стала в пятнадцать лет. Мужчины западали на ее красоту. Она была не робкого десятка. Однажды ее заманил к себе в гостиничный номер какой-то здоровенный грузин и попытался изнасиловать. Она мне рассказывала, что когда ей уже казалось, что „дело труба“, в ее руке откуда-то взялся нож, и она воткнула его голому грузину в голый живот. Больше всего ее поразило, как легко нож вошел. Грузин даже не ойкнул – слишком много в нем было адреналина. Он туго затянул раненый живот простыней, и снова бросился на нее. Но от потери крови стал слабеть, и она сама отвезла его к хирургу, чтобы его зашили. И грузин сказал, что сам напоролся на нож. И обошлось без милиции. И потом он все равно хотел ее видеть.

Жили они с матерью бедно. Мать работала медсестрой в санатории в Репино, и их холодильник, вернее, морозильник, был до отказа забит маленькими порциями того, что отщипывал для себя от скупого санаторного пирога обслуживающий персонал – сливочное масло, мясо, яйца... А у меня водились деньги, и я доставал ей (в ту пору тотального дефицита не покупали, а „доставали“) импортную одежду. Слово „импорт“ было знаком качества. В одну из последних наших встреч, кажется, прошлым летом (она часто приезжает из Милана, где давно живет, в Питер или Москву по делам своего маленького бизнеса), она спросила меня: „Зачем ты меня одевал тогда?“ – „Хотел, чтобы ты была моей женой“, – сказал я. Она и забыла, что я предлагал ей когда-то руку и сердце. Хотя нам удалось прожить вместе под одной крышей не больше недели – мы разругались в пух и прах, и она вернулась к себе со своей собакой.

Потом ее мать вышла замуж и уехала к новому мужу в Салехард, и я сам иногда ночевал у Мары. Я стал выводить ее в „свет“ – то есть посещать с ней советские „элитные“ места, дома писателей, журналистов, композиторов, дом кино... Я даже привел ее на „Ленфильм“ и показал одному из лучших операторов киностудии Валере Федосову, который тут же подвел нас к случившемуся неподалеку Олегу Басилашвили.

„Красивая девушка“, – спокойно констатировал тогда уже очень знаменитый Басик, и я понял, что он совсем не бабник. Но бабниками были другие, – помню раненый, растерянный, несчастный взгляд одного очень известного московского актера, едва ли не главное мужское лицо советского кинематографа восьмидесятых, в кафе Дома кино, куда я однажды заглянул с Марой. Актер этот то и дело искал ее глазами, и я прекрасно понимал, что с ним творится. Я на собственной шкуре испытал это... Когда ты готов бросить все – работу, жену, семью, отречься от всего и от самого себя, упасть к ее ногам, лишь бы рядом, хоть как, хоть на карачках, хоть рабом, хоть последним дерьмом, – авось, а вдруг, а если... Гораций говорил: „Красивая женщина – это мука для глаз“. Если бы только для глаз...

Она приезжала ко мне в Комарово, в Дом творчества писателей, и порой оставалась. И была зима, светило февральское солнце, и мы на лыжах мчались к Щучьему озеру, и я говорил – смотри, запоминай, такого больше не будет. И она говорила – что ты, такое будет со мной много раз! Но я оказался прав, и потом она будет писать мне коротенькие письма из Италии, в которых будут воспоминания и тоска по нашему прошлому и просьба отвечать ей. Но что ответить? Она была замужем за итальянцем, и у них рос сын. А потом от второго мужа, тоже итальянца, она родит дочь... Она получила то, что хотела. Она хотела уехать и уехала. Она сделала свою женскую карьеру, и это я занимался с ней английским, чтобы потом, пока она не выучит итальянский, ее хоть как-то понимали бы в той манящей, как звездный свет, заграничной земле.

Она уедет уже питерской топ-моделью, и я до сих пор храню кипу модных журналов, где она смотрит на меня с глянцевых обложек прекрасными чуть раскосыми глазами лани. Для топ-модели она была слишком красива, да и ее груди, бедра вылетали за стандарт.

Не раз она говорила, что я „главный человек“ в ее жизни. Но меня она не любила, разве что уважала. Или ценила. Или пользовалась мной. Любить для нее было далеко не самое важное. Может, она вообще никого никогда не любила. Хотя от природы была добра, отзывчива, но вместе с тем повелительна, авторитарна, с четким практическим умом, просчитывавшим ходы, как компьютерные шахматы. Чувства ей были даны скорее не для любви, а для занятий любовью. И она никогда не путала одно с другим. Из нее получилась бы отличная шпионка.