Изменить стиль страницы

Максим, услышав голос брата, поднял голову и не узнал сестры. Она подошла к нему, но не могла выговорить ни слова: только указала на плачущего ребенка. Максим отступил на несколько шагов.

— Что тебе надо? — спросил он, стараясь придать своему голосу сердитый тон.

— Посмотри, до чего вы нас довели! — отвечала Мотруна.

— Мы, — нерешительно сказал Максим, — нет, не мы, а ты одна всему причиной. Бог наказал тебя, не послушалась отца…

— Разве этого тебе мало?

Максим растерялся, видно было, что он не знал, на что решиться, и искал выхода из неприятного положения.

— Помогите! — отозвалась Мотруна. — Многого ли я прошу? Кусок хлеба — у меня и того нет.

— У нас самих хлеба-то немного, год был неурожайный, а семья — сама знаешь, какая. Чего упрямились? Идите зарабатывайте себе кусок хлеба.

— А изба?.. Да куда идти? — прибавила Мотруна.

Ей больно было признаться, что муж с каждым днем все более и более пугает ее, что он охладел к ней, одичал и утратил способность к работе.

— Филипп, — сказал Максим, — дай ей мерку ржи, только баба чтоб не видала: у нас у самих хлеба немного. Ступай, Мотруна!

Мотруна нерешительно взглянула на брата.

— Чего ж тебе еще? — сказал Максим, хорошо понимавший колебание сестры. — Не будь твоего цыгана, еще можно было бы что-нибудь сделать… а с цыганом нам не след водиться. Отец приказывал, и мир решил.

Несчастье сестры взяло верх над суровым упорством Максима, изменившийся тон его речи ободрял Мотруну и ясно доказывал, что Максим колеблется. Мотруна спокойно ушла, боясь вооружить брата возражениями и оставляя за собою право еще раз явиться на отцовском дворе.

Возвращаясь домой, Мотруна встретила Янко, который гнал куда-то ленивого хромого вола.

— Откуда ты, Мотруна? — спросил дурачок. — Куда Бог несет?

— Что к нам глаз не кажешь? — в свою очередь спросила Мотруна.

— Зачем я к вам пойду? — сказал дурачок. — Я думал сначала, что твой цыган и вправду хороший человек, а он такой же мошенник, как и все они. Будь я на твоем месте, бросил бы собаку, пусть идет, куда хочет… еще бы вытолкал.

— Что же он сделал? — спросила Мотруна. — Я ничего не знаю.

— Добрая ты душа, Мотруна, ничего не видишь. Хотел бы и я сосватать где-нибудь себе такую жену!.. Да ведь твой за цыганами бегает, ему бы идти в Рудню, а он сидит дома да дремлет, либо по полю шляется. Нет, и нога моя у вас не будет, скажи ему, что я сердит! Прощай, Мотруна! А к вам не пойду… Ну! — крикнул горбун, обратившись к своему хромому волу, и поплелся своей дорогой.

XXIX

В избе Тумра никогда не было воображаемого счастья, радужных надежд, воспоминания разрушили их еще прежде прихода цыган. Страдания, всегда следующие за необдуманной переменой в жизни, подавили все силы цыгана. Сердце Мотруны теперь принадлежало одному дитяти. Узнав от болтливой Яги о любви Тумра к Азе, она с твердостью, свойственной немногим женщинам, затаила в глубине души свое горе и исключительно посвятила себя ребенку, жила им одним и на него изливала свою безграничную, самоотверженную любовь. Теперь она хорошо знала, что рано или поздно муж, ради которого она столько страдала, оставит ее — и, скрепя сердце, ждала развязки. Причина этой покорности судьбе лежала в новом чувстве, явившемся в сердце Мотруны вместе с появлением ребенка.

Тумр после первого свидания с цыганами сделался холодным, равнодушным, безучастным к судьбе своей семьи. Напрасно было бы побуждать его к прежней деятельности, казалось, последние силы иссякли, и он бродил по полям без цели, с немым равнодушием слушал колыбельную песню и крик своего малютки. Никогда голова его заботливо не склонялась над люлькой, крик дитяти иногда будил его, но никогда не проникал в душу.

Несмотря на то, что Тумр и Мотруна жили под одной кровлей, она была одинока, слабая надежда, внушенная сострадательным словом Максима, была для нее последней подпорой.

Цыган то сидел на скамье, насупившись, то по целым дням бродил, отыскивая Азу и проклиная ее в душе.

В тот вечер, как головка Азы покоилась на плече Адама, когда унылая цыганская песня пронзила сердце Тумра, он не мог отойти от окна, к которому прикован был страстью, и не мог отправиться домой, куда звала совесть. Насилу дотащился он до избы и, дохнув ее тяжелым воздухом, как сумасшедший, побежал к табору цыган.

Этот табор, под новым господством Пузы, сделался жертвой беспорядков, а прежний начальник, Апраш, язвительно улыбался, слушая распоряжения нового счастливца. Но и Апраш изменился. Каждую минуту он имел случай почувствовать свое унижение, но безропотно покорился судьбе в надежде возвратить свое влияние.

Он молча служил тем, которые вчера со страхом исполняли его приказания, иногда только выражение глаз и судорожные движения губ обличали в нем непреклонную гордость и жажду мести. Под шатром не видно было деятельности: молот лежал на телеге, вывороченные наизнанку кузнечьи мехи и все инструменты лежали в куче. Никто ничего не делал, кроме Апраша и старых баб, хлопотавших у котла. По ходатайству Азы, с помещичьего двора поставляли все нужное для праздных бродяг, и цыганки, уверенные в могуществе своей королевы, таскали в свою берлогу все, что ни попадалось под руки.

Наслаждаясь недавно приобретенным господством, Пуза преследовал Апраша и дремал с трубкой в зубах пред пылающим костром.

Лень полюбилась ему и целой шайке. Аза, редко посещая табор, не замечала оплошности нового начальника. По всему видно было, что новый предводитель не удержит надолго в своих руках управление, и рано или поздно шайка почувствует нужду в Апраше.

Приблизившись к обозу, Тумр остановился у телеги, под которой покоился прежний атаман. Глаза их встретились, оба они были несчастны, один другому не мог завидовать, и прежняя вражда легко исчезла под влиянием новых, сильнейших ощущений.

В их взглядах не было ни гнева, ни ненависти. Старик, увидев исхудалое, бледное лицо своего врага, близкого к помешательству, почувствовал, что он довольно уже наказан. Со своей стороны, Тумр, видя смиренного повелителя, подавил свою злобу.

— Га! — слегка оскаливая зубы, произнес Апраш. — Опять притащился сюда, кажется, душно тебе в твоей избенке.

— Не лучше, я думаю, и тебе в обозе, — резко отвечал Тумр.

— Кто знает? — сказал Апраш. — Может быть, ты бы поменялся со мной горем.

— А ты разве не захотел бы меняться? — спросил Тумр.

— Ни за что, — гордо качая головой, отвечал предводитель. — Даже теперь я свободнее тебя. Захотелось им, чтобы Пуза был предводителем — пусть попробуют, а увидят, что будет дальше… Мучают меня, как умеют, ну да мне и горя мало — я привык работать, бранят — я их не слушаю… Что ж они мне сделали? Скажи!..

— Как? И ты доволен своей судьбой?

— Нечего роптать, когда нужно терпеть! Я не голоден — горшок всегда полон, рубить дрова и носить воду не тяжелее, чем работать молотом.

— Но повиноваться им?

— Правда, нелегко повиноваться тем, кому всю жизнь приказывал, но научиться можно.

Тумр вздохнул.

— А потерять надежду? Потерять навсегда Азу? Ведь она была в твоих руках?

— Женщина, как змея, — медленно отвечал Апраш. — Никто не держал ее в руках. Возьми ее в руки — она выскользнет, да еще и укусит…

— Ты ведь любил ее?

— А ты, кажется, полюбил поздненько, — возразил Апраш. — Для меня это не первая любовь, я успел даже свыкнуться с этой болезнью, вот ты, другое дело… новичок еще… О, я нисколько не завидую тебе! Если ты, точно, полюбил ее, так недешево отделаешься.

— Это дьявол, а не женщина, — задумчиво отвечал Тумр, — никак не угадаешь, что она думает, кого любит, кого не любит…

— Такая же, как и все женщины, — холодно заметил Апраш, — цыганка, не цыганка — все равно… все они одного поля ягодки…

— Нет, такой еще не было на свете.

Апраш повернулся на другой бок и захохотал.