— Это последнее и самое высшее мое несчастье: я должен оставить родной край.

— Почему же?

— Из-за ребячества, — угрюмо возразил Альфред. — Я был зол и хотел на ком-нибудь излить свою злость, встретился со мной какой-то сумасброд, я плюнул ему в глаза, он вызвал меня, мы стрелялись и…

— Ты убил его! — вскричал Остап.

— Что же из этого? Убил, — сказал Альфред, пожимая плечами. — Самое дурное то, что я должен бежать.

Остап содрогнулся.

— И эта кровь не тяготит тебя, кровь невинная, кровь братская? — сказал он.

Альфред опустил голову и вздохнул. До сих пор он говорил как бы в бреду, теперь же бросился на постель, воскликнув:

— Молчи, и так уж довольно!

После минутного молчания он поднял свое бледное лицо и продолжал далее:

— Убил и должен бежать, за мною гонятся. На этих днях, по милости друзей, я получил паспорт за границу. Но я не выеду отсюда, пока ты мне не дашь слово, что жена моя и ребенок останутся под твоим покровительством, хотя бы до моего возвращения, хоть бы не знаю, до которых пор. Ворочусь ли я еще?

— Под моей опекой? — воскликнул Остап, как бы не понимая смысла сказанного.

— Завтра я уезжаю за границу, а ты отправляйся в Скалу, как опекун Мизи и Стаси.

— Я их опекун! Что с тобою делается? Взгляни на меня. В чем может помочь простой мужик, как я?

— Все сделаешь и сумеешь, если только захочешь. Я оставляю мое состояние в самом дурном положении: процессов множество, люди от дурных управляющих разорены и почти взбунтованы отчаянием, соседи все ко мне неприязненны, кредиторы беспокойны. Мизя совершенно одна, отказ твой погубит нас.

— Как мне обещать, если я не знаю, как мне справиться с теми обязанностями, которые ты возлагаешь на меня?

— Твое сердце, воля и ум укажут тебе, что делать.

— В делах приобретения и управления я ничего не понимаю.

— Для тебя нет ничего трудного.

— Альфред! Что за дикая мысль?

— Неужели же я ошибся, рассчитывая на твою приязнь?

Остап замолчал, Альфред взглянул ему в глаза и живо добавил:

— Я полагаюсь на тебя, ты меня понимаешь. Я тебе вполне доверяюсь.

— Но я себе не доверяю, — возразил грустно Остап.

— Ты силен, ты можешь сделать, что захочешь, повторяю, пожелай только, и ты спасешь нас.

— Но это превышает мои силы. Я обманул бы, если бы обнадежил тебя.

— Послушай же, Остап, — сказал граф, вставая, — или я, осужденный, пойду вместе с ними в минуту своего гнева искупить тяжким страданием мой проступок в униженном изгнании, или уйду, оставляя постыдно все, что есть драгоценного для меня, на погибель, на нужду, на злобу неприятелей.

— Хочешь говорить откровенно? — отозвался Остап.

— Говори, но не покидай меня… нас.

— Михалина… — сказал Бондарчук с усилием, но его голос замер.

— Любила тебя и любит еще, — прервал Альфред, — это я знаю, но знаю вместе и то, что я доверяю судьбу мою благороднейшему из людей. Этого я не боюсь.

— Может быть, увидав меня теперь, она рассмеется, пожмет плечами и исцелится, хорошая и прекрасная мысль! — сказал Остап, вздыхая и смеясь. — Я явлюсь перед ней так, чтобы она не могла полюбить меня, нарочно искажу себя, покажусь ей холодным, равнодушным, бестолковым, и она меня станет презирать.

— Ты все это сделаешь для меня! — вскрикнул Альфред в порыве радостного эгоизма.

— Для тебя? Нет! Для нее только! — возразил Остап. — Для нее, потому что я люблю ее. Сделаю это, а потом скроюсь и умру.

Альфред бросился к нему на шею. Остап, истощенный, упал на лавку и замолчал.

Альфред после долгого ночного разговора не сомкнул глаз ни на минуту и на заре начал собираться в путь. Остап, утомленный, грустно смотрел на отъезд Альфреда и, казалось, боязливо отступал перед величием жертвы, на которую он согласился.

— Послушай, — сказал Альфред при отъезде, — сейчас же поезжай в Скалу, не погуби их и меня. Ты для них и для меня заменяешь всех и все. Знаю, что бремя тяжко, но ты великий человек, снесешь его…

— Или изнемогу под ним.

— Не изнеможешь! — воскликнул Альфред. — Ты силен.

— Это известно одному Богу, — грустно отвечал Остап. — Но поезжай спокойно, сделаю, что могу, посвящу себя, не оглядываясь ни на себя, ни на что. Если жертва эта, как и много им подобных на свете, останется бесполезной, то не сетуй на меня за это. Беру свидетелем Того, Который все видит, что даже крови моей не пожалею для вас.

Они обнялись, и Альфред погнал лошадь, не желая больше видеть лица приятеля, потому что оно, бледное и пасмурное, было для него грозным упреком.

Остап остался на крыльце, прикованный к месту, остолбеневший, в том положении умственного изнеможения, из которого тяжело выйти. Целый почти день прошел у него в размышлении о будущем и в рассмотрении оставленных Альфредом бумаг, планов, к вечеру, не похожий сам на себя, усталый от потрясений, мыслей и чувств, он потащился под свой дубовый крест, взглянул на этот знак, ежедневно напоминающий нам все величие Божеской жертвы, и слезы, как у ребенка, обильно полились из его глаз.

— Творец креста, Творец терпения! Научи меня, что мне делать? Ты видишь, что мне ничего не жаль, что я трепещу только при мысли о громадности возложенной на меня обязанности, но готов на подвиг, дай мне сил, управляй мною, подкрепи меня, если я поколеблюсь или изнемогу.

И он почти без памяти опустился на камни.

— Добрый вечер! — раздался веселый голосок Марины. Но он дико и неприятно зазвучал на этот раз в ушах Остапа.

Он поднял голову, взглянул, не узнавая говорившей и не сознавая сказанного ему, потом медленно, всматриваясь в лицо улыбающейся крестьянки, отвечал ей приветствием, но таким тихим голосом, что она едва могла его расслышать.

Она ясно видела, что Остап был не в обыкновенном расположении духа: лицо, глаза, голос выражали необыкновенное волнение, печаль и утомление. Девушка с чувством посмотрела на него и спросила:

— Что с вами?

— Со мною? Ничего, как видите.

— Нет, что-то есть! Уж не больны ли вы?

— Нет, нет.

— Но что же сделалось с вами?

— Ровно ничего, жаль этого спокойного яра, моей тихой хижины и вас всех.

— Почему же жаль? — живо подхватила Марина, придвигаясь к нему.

— Потому что все это я должен покинуть.

— Как так? Для чего покинуть? Я вас не понимаю.

— Завтра или не далее, как через несколько дней, я должен ехать.

— Но ведь вы воротитесь?

— Кто знает, ворочусь или нет.

— Но разве вы едете надолго и далеко?

— Должен ехать.

— Вы меня только стращаете, этого быть не может, нет, нет!

— Однако, это так.

Марина выпустила из рук подойник, посмотрела блуждающим взором и вскрикнула:

— Как? Вы в самом деле, не шутя, уезжаете?

— Далеко и надолго, — сказал Остап.

— А я? — воскликнула девушка. (Слово это невольно вырвалось из ее уст.) Когда она услыхала собственный голос, то сконфузилась, заплакала, не смела ни поднять глаз, ни опустить их, грудь ее сильно подымалась от сдерживаемого чувства. Остап посмотрел на нее с состраданием, потом, приблизившись к ней, взял ее за руку и посадил около себя на камень.

Первый раз он прикоснулся к ее руке. Бедная Марина первый раз почувствовала его так близко подле себя. Приятное упоение вскружило ей голову, глаза полузакрылись и подернулись влагой, уста улыбались, руки от прикосновения его охолодели и дрожали. А Остап был холоден, как камень, на котором они сидели. Трепет Марины не тронул его душу, в которой было одно чувство грустного сострадания. В эту минуту он совершал преступление, обдумывая, как воспользоваться этой чистой и восторженной любовью для своих эгоистических целей. О, если б она знала, что она только средство для выполнения выдуманных приличий?!

Смущенная и разгоревшаяся Марина подняла на него глаза, надеясь найти в нем сочувствие. Но от взгляда Остапа повеяло холодным замыслом. Стыд объял ее, и она горько заплакала. Она хотела смерти прежде разочарования и унижения и вскочила. Остап тихо удержал ее за руку.